Тончайшая шелковая нить

Крайние домики Песочного остались позади. Степь развернула перед Настей знойный простор. Она скинула шлепки и затопала босыми ногами по звенящей от зноя и сухости тропинке. По детской привычке она твердо вколачивала в белесую прессованную глину еще мягкие пятки, ощущая во всем теле гул сопротивляющейся земли. Заиндевевшие от пыли ветви шиповника обтекали ее коленки и бедра, покачивались вслед печальными тугими и ватными еще на вкус плодами.

Тропинка мотнула вправо, отрезая последние признаки человеческого жилья. На девушку надвигался плотный сосняк.

Настя ускорила шаги и почти вбежала под тенистые своды молодого леса. Ногам вдруг стало мягко и колко. Толстый войлок пожухлой хвои пружинил ее быстрые шаги. Она перемахнула неширокую полосу сосняка, взлетела на бурый песчаный холм, намытый за зиму, и задохнулась тугим горьковатым ветром: у самых ее ног наваливались на пологие берега ленивые и осанистые волны Азова.

– Ну, здравствуй, Татарка, – тихо сказала Настя. – Вот и я. Я вернулась.

Она не ждала ответа, метнулась к кромке воды, обозначенной плотным, напитанным влагой песком, сбросила на бегу одежду, всю-всю, прочь, до последней нитки, и с размаху, словно в объятия любимого, бросилась в море.

Волна приняла ее, окатила мелкими сладкими брызгами, накрыла с головой, смела городскую пыль и тревогу, омыла горячую кожу прохладными умелыми ладонями и повлекла вперед, подальше от берега, туда, где чайки и казантипские бакланы выискивали с близкого неба скорую добычу.

Она методично и сильно выгребала против волны, пока не затих прибой. Тогда она оглянулась. Берег нестройной желто-коричневой каймой отделял спокойное море от неподвижного хмурого леса.

Безмолвие обрушилось на нее, будто ушат ледяной волны после влажной парной. Кожа взялась мурашками, от головы до пяток ее пронизала тонкая нутряная дрожь. Вся дрянь, скопившаяся в теле за пыльный и вязкий год, со сладкой мукой уходила из нее в сочную зеленую глубину.

Настя передернула плечами, глубоко, со всхлипом, вдохнула и нырнула к донному тугому песку. Она успела подхватить стремительное движение крепкими ударами ног. Глубина пропустила ее, рука сгребла с плотного ложа горсть тающего в воде песка. Теперь вверх, к солнцу, к берегу… Спокойно, уже не торопясь, с уверенностью, что все не сон, а правда. И будет эта правда с ней не день, не два, а целую неделю.

Она выбралась на берег, ощущая в теле звенящую пустоту. Тело избавлялось от мусора, но чистотой и светом еще не наполнилось. Не все так быстро, не все…

Настя рухнула, вытянулась в горячем колком песке и только тогда взглянула налево, туда, где в знойном мареве выпростался из темно-зеленого морского стекла хмурый хозяин Киммерии – Казантип.

– Здравствуй, дядя Казантип, – тихо сказала ему Настя. – Я приехала. Примешь? Мне нужно посоветоваться с тобой. Много чего произошло.

С далеких скал взметнулись вверх с неслышным криком тугие стаи черных бакланов.

– Примешь! – обрадовалась девушка. – Я приду к тебе завтра.

* * *

Настин папа был офицером. Он служил в Одесском военном округе. О нем говорили: перспективный полковник. Мама преподавала французский язык в средней школе на улице Пастера.

Они жили в большой квартире в самом начале улицы Дерибасовской. В этой же квартире жило еще несколько семей, потому квартира называлась: коммунальная.

Дом был так выстроен, что с улицы, через красивые чугунные ворота, работы Переца, жильцы попадали во внутренний дворик, а уже там разбредались по своим квартирам многочисленными и путаными галереями, лестницами и скрипучими переходами .

Посреди дворика, распирая гранитные плиты неохватным стволом, возносился к небу исполинский платан.

Всегда хмурый, весь в пятнах от пробивающихся сквозь тугую листву солнечных лучей, под платаном жил большой бюст Заменгофа. На постаменте так и было написано: «Заменгофу, основателю языка эсперанто».

Настя прочла эту надпись лет шести, как только научилась складывать буквы в слова. Надпись была странной, непостижимой. Каждое слово вызывало вопросы. Заменгоф – это кто? Имя, фамилия или должность? А Эсперанто? Что это за язык? И какой народ на нем говорит?

Настя знала, что русские говорят по-русски, французы – по-французски, немцы – по-немецки, а евреи – по-еврейски. Впрочем, с евреями тоже было не просто. Их сосед – дядя Изя, – хромой и худосочный рубщик мяса с Нового базара, объяснял, что евреи имеют два языка: один – идиш, и какой-то другой, а какой – Настя не запомнила.

А вот кто говорит на эсперанто, Настя не понимала. Мама объяснила, что Заменгоф хотел объединить людей, создав один язык для всех, но у него ничего не вышло. На вопрос «почему?» мама улыбнулась как-то странно и сказала, что нельзя сделать то, чего со времен Вавилона не хочет Господь.

– Ваша правда, – подтвердил дядя Изя, слышавший их разговор. – После Бабеля мы всегда будем говорить, не понимая друг друга.

Здесь тоже крылась какая-то загадка. Настя точно знала, что Бабель – известный одесский писатель, но почему после него люди перестали понимать друг друга – не понятно. И, кстати, еще о парадоксах. Бабель – большое имя в литературе, – это признавали все, – а книги его почему-то не продавались. Во всяком случае, когда Настя спросила о нем в Доме Книги, продавец долго и укоризненно смотрел на нее печальными глазами и горестно качал головой.

Мир взрослых был полон загадок, недомолвок и многозначительных пауз. Некоторые касались лично ее, она чувствовала это маленьким трепетным сердечком, но некая природная сдержанность брала верх над зудом любопытства. Так, например, фамилия папы была – Бондаренко, а мама и Настя почему-то носили другую – Разумовские.

Несколько раз Настя была свидетельницей того, как бдительные работники приморских домов отдыха и санаториев, куда папу ежегодно направляли на отдых и лечение, озабоченно интересовались:

– Вы – Бондаренко, а вы – Разумовская. Вы ему кто? Здесь только женам можно.

Папа явственно поскрипывал зубами. Настя слыхала этот приглушенный звук, означающий высшую степень раздражения. Ей становилось страшно, она стискивала маме руку, мама отзывалась легким поглаживанием по голове: не переживай : папа во всем разберется.

И папа разбирался:

– Там, – он указывал рукой на паспорта, – есть страничка, описывающая наше семейное положение. Если вам не очень трудно, откройте и прочтите, что мы муж и жена, и что у нас имеется дочь Настя, которая в настоящее время очень хочет отдохнуть от долгой дороги.

Говорил он эти слова тихо и бесстрастно, но Настя всем существом осязала в них ту грозную и дикую ярость, превращавшего ее папу – невысокого и невзрачного на первый взгляд человека, – в неустрашимого и злобного вожака беспощадной молниеносной стаи.

Настя читала Киплинга, знала, как это бывает в дикой природе, и ни секунды не сомневалась, что ее папа и есть тот великий воин Акела, что никогда не промахивался.

Папа занимал большой кабинет в массивном и грозном здании на улице Пироговской. Как-то в выходной, когда папа дежурил по округу, он взял ее с собой. Никогда Настя не забудет той уверенной тишины широких коридоров, той парадности высоченных резных дверей и сановных портретов надменных генералов в полном параде с презрительными и высокомерными взглядами из-под форменных фуражек.

Папа остановился возле одного из кабинетов, козырнул двум часовым, те ответили ему молча, быстро и почтительно.

Папа указал на Настю и тихо обронил:

–Хочу показать. Прошу пропустить.

Часовые переглянулись, но Настя знала, чем дело кончится, и напряглась, ожидая чуда.

Так и случилось. Часовые медленно потянули за створки, Настя ступила по мягкой уютнейшей дорожке в недра огромного кабинета.

Папа шагнул ей вслед, остановил ее движением руки и, когда двери затворились, тихо произнес:

– Здесь, дочка, работал Маршал Победы, Георгий Константинович Жуков.

Негромкие слова коротким вздохом уплыли в недра кабинета и рассеялись в складках тяжелых портьер. Он взял ее за руку и торжественно вывел в приемную. Часовые опять козырнули. Папа и Настя вновь шли бесконечным коридором.

– Ты видел его? – спросила Настя.

– Видел, – ответил отец. – Мне очень повезло, дочка. Я даже работал под его началом. Недолго, но иногда и этого достаточно. Я знаю, ты считаешь меня вожаком стаи. Ты не ошибаешься. Так и есть. Он сделал меня таким.

В каникулы между пятым и шестым классом, в начале августа, отец спросил ее:

– Я еду на Широкий Лан. Это большой полигон. Начинаются ежегодные армейские сборы. Хочешь со мной?

– А можно? – встрепенулась Настя.

– А нужно? – усмехнулся отец. – Ты – девочка. По статусу можно не ехать. Решай.

– Еду, – коротко и чётко рубанула Настя.

Мама слушала их разговор молча. Решение дочки не комментировала. Только вздохнула.

Широкий Лан потряс ее необъятностью выгоревшей степи, обилием солдат и мощью пожелтевшей от сухой горячей пыли техники.

Хаотичное движение людей и механизмов складывалось в причудливый узор, подчиняясь чьей-то невидимой, непреодолимой воле.

Отец в полевой форме, в простой пилотке, разом почерневший на ярком неумолимом солнце, поблескивал белками серых волчьих глаз. Подобранный, готовый к немедленному действию, он пробудил в ней жесткий охотничий азарт и веселую, с мелкой дрожью, удаль.

В первый же день она потребовала незамедлительно выдать ей форму, на что отец одобрительно хмыкнул и кивнул головой:

– Молодец, дочка.

Пожилой печальный прапорщик-пузан долго и методично копался в недрах склада обмундирования, часто вздыхал и поглядывал сквозь толстые очки на терпеливую пару: волка и волчонка.

– Ну что, Марк Исаакович? – негромко спросил отец.

Его интонация удивила Настю: не было в ней обычной жесткости, требовательности и нетерпения.

– Найдем, Владимир Александрович, – отозвался прапорщик. – Фигура у бойца нестандартная, но мы все уладим.

Отец усмехнулся. Настя опять удивилась: ни тебе «товарищ полковник», ни «есть», ни «так точно». Обыденно, уважительно, церемонно, как в магазинчике готовой одежды на улице Торговой, напротив Нового базара.

Необычный прапорщик неспешно вынырнул из прохода между стеллажами, держа под мышкой зеленые х/б причиндалы. Развернул перед Настей: на столе лежали гимнастерка, зауженные брюки, пилотка, нательная рубаха.

Настя сделала нетерпеливое движение, но Марк Исаакович мягко остановил ее:

– Будьте так добры сделать примерку. Вон там, – он указал дальний темный угол склада.

Она удивленно взглянула на отца, тот молча, со сдержанной улыбкой, кивнул ей.

На складе пахло пылью и чем-то неуловимо знакомым.

«Нафталин», – вспомнила она.

– Вы готовы? – услыхала Настя.

– Да.

– Так идите сюда, – скомандовал прапорщик.

Он встал перед ней на колени, долго и деловито крутил ее взад-вперед, что-то отмечал кусочком тонкого мела и тяжело, с натугой дышал.

– С этим мы справились, – наконец, сказал он. – Теперь дайте мне, будьте так добры, свою ножку.

Настя вздернула длинную штанину и подняла вверх голую ступню.

Кладовщик отмерил ее липким клеенчатым метром, отпустил ногу и уважительно заметил:

– Лодыжки и запястья у бойца тонкие, Владимир Александрович, а ступни и кисти – длинные. Непременные признаки хорошей породы. Очень красивый будет солдат. Рад за вас.

– Спасибо, – улыбнулся отец, – знаю, что не сглазите.

– Я? – изумился Марк Исаакович. – Да у меня рука легче одуванчика. Будьте спокойны. А все же красную ленточку к рукаву пришью.

– Спасибо.

Настя не очень поняла, о чем разговор, но с красной ленточкой внутренне согласилась: куда как красивее, чем просто зеленое и выгоревшее.

Она дернулась собирать свои вещи, но прапорщик мягко остановил ее:

– Не спешите, товарищ боец. Зайду к вам вечером. Занесу. Давайте померяем сапожки.

Выйдя из темного склада на яркий шумный простор, она долго жмурилась и терла глаза.

– Папа, – наконец она смогла говорить, – он кто, этот кладовщик? Такой странный. Толстый, в очках, говорит как дядя Изя. Совсем не военный. И старый.

– Это знаменитый портной, – ответил отец. – Он одевал великих генералов. Маршал Жуков заказывал мундиры и костюмы только у него. Теперь состарился, но талант не утерял. Дома ему скучно, одинок, все родные в войну погибли. Мы любим его и ценим. И он нас любит. В армии он – свой. Такие дела, дочка.

Настя промолчала, обдумывая услышанное. Затем решительно заявила:

– Ты — великодушный человек. Ты просто замечательный. Настоящий мужчина. Я буду искать такого, как ты.

– Спасибо, девочка моя, – негромко сказал папа. – Я очень счастлив, что ты у меня есть.

Помолчал, затем задумчиво добавил:

– Насчет породы прав трижды Марк Исаакович. Углядел, старый мастер, нащупал тончайшую шелковую нить.

Вечером в палатку заглянул толстый прапорщик. Зашел, посопел, потоптался. Оглядываясь по сторонам, заметил:

– Спартанцы. Филистимляне. Скифы.

Вздохнул, передал Насте пакет:

– Носите на здоровье, товарищ боец. Если запачкаете – не тревожьтесь. Все отстираем. Материал хороший. Хлопок. Папе вашему, товарищу полковнику, передавайте поклон.

И ушел, покачиваясь на больных ногах, как пингвин. Тихо бормотал и сдержанно удивлялся:

– Порода. У них она есть. А у нас ее нет. Цари у нас были, а породы – не было. Наверное, так надо. Тебе, Господи, виднее.

* * *

Настя развернула пакет и стремительно переоделась. Форма лежала на ней плотно и ненавязчиво, словно шкурка мандарина. Нигде ничего не топорщилось, одни ровные гладкие поверхности. Тяжело оказалось с сапожками. Настя неумело намотала портянки (видела, как делает это папа), но получилось коряво – нога в сапог не лезла. Тогда она разыскала носки, но на них сапоги болтались, грозя растереть ногу. Настя пригорюнилась и стала ждать отца. Он появился к вечеру, усталый, пыльный, пахнущий полевыми травами и потом. Осмотрел вскочившую Настю, улыбнулся, на секунду вышел, что-то пошептал дневальному (тот стремглав умчался), вернулся в палатку.

– Почему не в сапогах, товарищ боец? – спросил строго, но в глазах искрилось веселье.

– Портянки не лезут, товарищ полковник, – смело доложила Настя. Она привыкла говорить правду, отец всегда мрачнел, когда она изворачивалась и хитрила.

– Этому горю легко помочь, – отозвался он. – Давай будем учиться.

Он усадил ее на табурет, взял ногу крепкими руками, приложил портянку и тремя короткими четкими взмахами запеленал ступню.

– Повтори.

На третий раз у Насти получилось похоже, на шестой – почти как у папы.

– Молодец, солдат, – похвалил отец. – Теперь надевай сапоги. Не спеши. Медленно, плавно и аккуратно. Ноги для солдата – главное. Не убежишь – погибнешь.

Он слабо улыбался, но ей почему-то стало страшно.

– Нельзя убегать, ты сам учил меня.

– Нельзя, – подтвердил он. – Есть люди, которым нельзя. Остальным – можно. Ничего ужасного в том нет, чтобы убежать и сохранить себя. Главное, чтобы кто-то остался. Он-то за всех и в ответе.

– Кто они, те, кто должен остаться? Как узнать?

– Жизнь укажет, – ответил полковник. – Не ошибется.

С улицы раздался тихий оклик дневального. Отец вышел, пошептался с ним, вернулся в палатку.

Включил лампочку под конусом крыши, разогнал густеющие сумерки.

– Ну что ж, вот ты и солдат. Хочешь взглянуть?

Настя кивнула нетерпеливо, даже ногой притопнула, – проснулась-таки девчонка.

– Ну, смотри, – улыбнулся отец. – Дневальный!

Вошел боец, внес высокое овальное зеркало. Где взял его посреди поля и пыли – непонятно. Приблизился к Насте, подставил серебряную плоскость под свет яркой лампы.

Она увидела себя всю сразу: ладный солдатик в блестящих хромовых сапожках и пилотке набекрень. Стянутых толстым ремнем с бляхой мальчишеская фигурка в гимнастерке и галифе. На левом рукаве, над самым запястьем – красная ленточка, четко подшитая желтыми ниточками. И над всем этим – загорелая счастливая обезьянья мордашка в коротких завитушках темных упругих волос.

– Как хорошо, папка! – закричала, не сдержавшись, Настя.

Отец что-то глотнул, она увидела, как туго взметнулся кадык, помолчал, через паузу спокойно заметил:

– Практически по уставу, товарищ боец. Постарался Марк Исаакович.

Дневальный, глядя на нее, улыбался как-то ошалело и радостно. Она запомнила этот самозабвенный мальчишеский оскал, он будет частым спутником в ее жизни.

* * *

Утром она встала чуть свет – едва серел. Выпила наспех полную кружку теплого молока, съела краюху домашнего каравая. Толстая корка вязла в зубах, наполняла рот чуть кисловатым ароматным киселем.

– Не спеши, – урезонивала ее хозяйка, тетя Галя, – успеешь. Никуда твой Казантип не денется.

– Соскучилась я, тетя Галя, – призналась она, – целый год не виделись.

Как не торопилась, а собралась тщательно: поход займет весь день, все должно быть под рукой. В рюкзачок, к спине, она сложила покрывало, затем Том Паустовского в гибкой обложке, хлеб, соль, несколько кусков твердой овечьей брынзы, помидоры, бутылку воды, десяток черных, с размытой синевой, слив- угорок. Тетя Галя топталась рядом с куском сала и луком – крымским, красным, сладким, как яблоко, но Настя отказалась от них наотрез.

– Слишком сытно, поплыву, – объяснила четко и решительно.

Проверила обувь, носки, до крайности затянула ремни рюкзака на плечах, на голову нахлобучила широкополую соломенную шляпу – подарок дяди Пети – мужа хозяйки. Присела. Тетя Галя торопливо примостилась рядом, уже молча, покорно вздыхая.

– Ну, иди, дочка. С Богом.

– Иду, тетя Галя. Вечером буду. Не волнуйтесь.

– Не буду, – послушно согласилась хозяйка, – ты барышня самостоятельная, не в первый раз. Придешь – накормлю тебя настоящим борщом, с чесночком. Будешь?

– Или! – вспомнила детство Настя. Она упруго встала, решительно двинулась к выходу.

Часы на стенке тихо звякнули и отстучали шесть раз.

«По расписанию», – усмехнулась про себя Настя.

Августовское солнце одиноко висело над спокойным Азовом. Ни облачка. С моря слабые, словно дыхание спящего, долетали до нее последние порывы ночного бриза.

«Ветерок – хорошо, – решила Настя, – не будет мошкары».

Она двигалась лесом, широкой тропой, оставленной для леспромхозовского транспорта. Тишина медленно обступала ее со всех сторон. Толстая хвойная подстилка под ногами мягко пружинила, обеззвучивала шаги. Иногда тишина становилась назойливой, вязкой, пугающей. Тогда Настя наступала на сломанную усыхающую ветку, раздавался короткий, как вскрик, хруст, – тишина отшатывалась от путницы, пряталась за стволами.

Постепенно Настя вработалась в темп, частота шага совпадала со спокойным, без натуги, дыханием. Так ее когда-то давно учил отец.

– Этим ритмом, – объяснял он, – ты можешь покрыть десятки километров, не слишком уставая. Поэтому никогда не торопись, но и не медли. Иди в свою силу – дойдешь до цели и сохранишь запас энергии: кто знает, что ждет тебя там, где цель.

Она постепенно снимала контроль с ходьбы, организм сам регулировал свою работу. Можно было расслабиться и начать думать. Настя ценила свою способность обдумывать свершившееся и определять дальнейшие шаги.

Итак: все случилось. Она потеряла то, что хранила почти двадцать пять лет. Потеряла так, как думалось и мечталось в жаркой девичьей бессоннице. Ласково, нежно, без грубости. Он вел себя внимательно и трепетно, как и должен вести себя мужчина в такие моменты. Он был терпелив и малословен. «Много слов – каша-размазня, – говаривала бабушка. – Не верь красноречию. Верь делам». Он не играл,- жил минутой, был естественен и смел. Она вспомнила его руки, шероховатые их прикосновения к ее коже, медленность и протяженность ласки.

– У тебя пушок здесь, – тихо сказал он, и она, лежа к нему спиной, почувствовала, что он улыбается. Он провел ладонью по самому низу спины, в затаенной ложбинке, Настя и сама услыхала как редкий пушок поддается его рукам.

Она молчала, вбирая в себя его осторожные движения.

Чуть в стороне, где-то слева она уловила шорох: на нее любопытными глазками уставилась белка. Поймав на себе взгляд Насти, она вспорхнула с ветки, словно птичка, – несколько легких прыжков, – и нет ее. Только качание сосновых лап – память о невесомых скачках.

«Не бойся, – мысленно сказала ей Настя, – я – друг».

День разгорался, море раздышалось, на пустынный берег зачастили мелкие прозрачные волны.

Не снижая темпа, Настя ненадолго свернула к морю и затопала по твердому, в морщинах, песку. Долгое время она была уверена, что эти морщины – следы гусеничного трактора. Бабушка объяснила, что – нет, не трактор здесь виноват.

– Это, Настя, следы ветра, будто поземка на земле, но не снежная, а песчаная. Трактор, как и все человеческое, имеет недолгий век. А эти следы природа рисует долгими годами.

– Зачем? – удивилась Настя.

– Затем, что в этом есть смысл. Какой – не знаю. Но все природное имеет смысл. Это так же точно, как и то, что в нас есть искра Божья. Мы тщимся понять, как горит весь костер. Мучаемся, но никогда не поймем.

– Совсем никогда?

– Пока живы – никогда, – спокойно отвечала бабушка, – а там – узнаем.

Настя призадумалась.

Живые – они живые и есть. Ходят, думают, ругаются, болеют, радуются. А мертвые – лежат неподвижно и только медленно желтеют в теплой комнате. (Она видела однажды, как хоронили соседку – тетю Зою). Что они могут понять? Странно. Тем не менее, бабушке Настя доверяла, слова ее запомнила.

Ветер у моря был сильнее. Частые стволы и густые кроны не мешали ему. Свободные порывы остудили лицо, морской воздух, сдобренный степными травами, бесшумно проник к телу, приятно защекотал ловкими пальцами.

Настя стянула шляпу и распушила волосы. До боли в груди захотелось в море, в теплые чистые объятия, где нет веса и тревоги. Она сдержала себя: не сейчас, чуть позже, когда взберется на скалистую корону Казантипа, и внизу заиграют игрушечным прибоем крохотные бухточки.

Казантип приблизился, она покрыла половину пути. Проявились ближние сторожевые утесы, на них черными истуканами застыли бакланы.

Она вновь свернула к лесу, в прохладу тропы.

* * *

Настя знала, что в армии все просто. Чем выше звание, тем больше людей в подчинении.

Дядя Сергей Куликов был капитаном и командовал батальоном. Дядя Вася Стоянов – подполковник – целым полком. А папе, полковнику, достался всего лишь взвод.

Тридцать бойцов. Бойцы, надо все же заметить, были на подбор крепкие и плечистые. Рядовых среди них Настя не заметила. Одни сержанты и старшины. Бритых налысо, как положено простым солдатам, тоже не было. Бойцы щеголяли модными прическами, а один – старшина Боровой – даже носил в левом ухе серьгу. Это было необыкновенно. Настю распирало любопытство, но держала язык за зубами, в расспросы не лезла. Отец замечал ее сдерживаемый жгучий интерес, но только усмехался и молчал, хитро поблескивая серыми глазами.

Их лагерь прятался далеко от основных частей. В затаенном углу могучего и разросшегося старинного парка, чьей-то усадьбы в далеком прошлом, они расположили семь палаток. В шести, по пятеро, жили бойцы. Настя с отцом – в седьмой – просторной и уютной. Круглыми сутками их лагерь охранялся. Бойцы, сменяя друг друга, растворялись в одичалых кустах смородины, шиповника и высоких, цветущих желтым, зарослях топинамбура.

Настя несколько раз проверяла бойцов на бдительность. Вроде бы уходила далеко-далеко, а затем воровато кралась к лагерю, каждый раз с другой стороны. И всегда дело заканчивалось одним и тем же: на подступах к лагерю невидимый голос , то с насмешкой, а то и с издевкой, интересовался, не потерялась ли она. А если потерялась, то не беда: дорогу покажем.

Настя омрачалась и гордо шла домой. Вслед ей неслось приглушенное противное хихиканье.

Быть посмешищем Настя не желала, потому дождалась отца с занятий и заявила, что сидеть в лагере дурочкой не намерена. Раз он, папочка, приволок девочку на войну, то пусть он, папочка, учит ее всем премудростям этой самой войны.

Отец пытливо поглядел на нее, подумал и ответил:

– Ну что ж. Будешь как все. Принимаю тебя в стаю младшим волчонком. Но учти: заноешь, заскулишь – отправлю к маме в Одессу.

В Одессу, к маме, к Заменгофу хотелось очень сильно. Теперь же, после слов отца, она решительно сжала губы и надменно уронила:

– Настя Разумовская ныть не станет.

Отец вновь усмехнулся, резко поднялся со стула и повернулся к ней спиной.

– Раз так, боец, ложимся спать. Утром вставать рано. И запомни: главное для солдата – ноги.

– Ты уже говорил.

– Вот и ладно. Я выключаю свет. Спокойной ночи.

Он не поцеловал ее на ночь, лег на скрипнувшую кровать. Настя обиделась, но виду не подала. Она слышала, что отец не спит, ворочается, что-то шепчет.

«Тончайшая шелковая нить», – услыхала она и сквозь наступающий сон подумала: вот дался ему этот шелк.

Ад начался утром. Он обрушился на нее всем ужасом и беспощадностью армейской службы.

– Взвод, подъем! – буднично и страстно проорал дневальный по лагерю, и Настя, привыкшая к этому призыву за неделю полевой жизни, вдруг сквозь отскочивший сон осознала, что команда касается и ее.

Она взбрыкнула под одеялом, открыла глаза и увидела отца, четко и быстро надевавшего форму. Она встретилась с ним взглядом, уловила секундную его тревогу, но уже вскочила и торопливо начала одеваться.

На вытоптанную площадку посреди лип, где проходила утренняя поверка, она выскочила последней. Бойцы, увидев ее, переглянулись. Она пристроилась к левому краю строя и замерла.

– Утренняя поверка, – негромко произнес отец.

Бойцы четко откликались на свои фамилии. Все на месте. Помкомвзвода дернулся к полковнику с докладом, тот остановил его:

– Почему пропущен боец Разумовская?

Старшина не растерялся, ответил, тараща глаза:

– Виноват, товарищ командир, запамятовал. Разрешите?

Отец мотнул головой.

– Разумовская! – выкрикнул помкомвзвода.

– Я, – хрипло отозвалась Настя.

– Товарищ командир, личный состав на месте. Отсутствующих нет.

– Добро, встать в строй.

– Есть.

Отец медленно прошелся вдоль ряда бойцов, остановился, негромко скомандовал:

– В колонну по три стройся.

Бойцы неуловимо совершили маневр, и Настя оказалась в хвосте перестроившегося взвода.

– Бегом, – услыхала она, – марш.

Полковник легко развернулся и побежал сбоку от строя. Бежали не быстро, но равномерно, потому – ходко. Настя поспешала сзади, изо всех сил стараясь не отстать.

– Шагом…, – услыхала она команду и даже расстроилась: что, набегались? Тоже мне, солдаты.

– Бегом, – и все вновь дружно затопали.

Пять-семь минут.

– Шагом…

И опять:

– Бегом…

На шестой или седьмой раз (она уже потеряла счет) отец, слегка вспотевший, но по-прежнему возмутительно свежий, обронил:

– Боец Разумовская.

– Я, – задыхаясь, ответила Настя.

– Остаться на месте, дожидаться взвод.

– И не подумаю, – дерзко выпалила она.

Он сердито сверкнул волчьими глазами:

– Отставить дожидаться взвод. Бегом…

Как и когда они вернулись в расположение, Настя не помнила. Она, будто во сне, выполняла команды, уже не в силах осознать их смысл. Во рту жарко полыхало, сердце безумно выстукивало дробь, в глазах упорно маячили черные круги. Дрожали ноги, дрожали руки…

В столовой их дожидался заскучавший боец – дежурный по кухне. Увидев через окно мерно бегущий взвод, он вскочил и бросился на кухню. Схватил здоровые казаны с пшенной кашей и поволок на столы. Опять метнулся, опять…

Взвод, переведший дыхание, вошел в столовую и двинулся к своим местам. Дождались командира, дружно сели. Настя примостилась с краю, перед ней непривычно пустела глубокая алюминиевая миска. Рядом лежала здоровая краюха хлеба, в общей тарелке с остатками льда потели круглые, как коротенькие свечки, желтые огарки масла. Настя поискала глазами привычные нож и вилку, но не обнаружила. Под рукой лежала потемневшая от времени алюминиевая ложка. Она посмотрела на отца, тот, не обращая на нее внимания, ждал, когда раздающий доберется до его миски.

Она взяла в руки ложку и тут же выронила. Пальцы не держали. Ложка со звоном упала в миску. Бойцы мельком взглянули и вновь позабыли о ней. Раздающий бухнул ей полную миску желтой размазни, ловко вбросил в самую гущу масло и потянулся к следующему.

Столовая наполнилась приглушенным звоном металла. Ели тихо, сосредоточенно, но не быстро. Бойцы с опытом, – они знали, что наспех проглоченная еда впрок не пойдет.

Настя уловила на себе несколько коротких взглядов. Превозмогая слабость, она крепко взяла ложку в кулак, сунула ее в горячее варево и потянула к себе. Первый глоток внезапно добавил ей сил. Она радостно воспряла и стала, торопясь, глотать кашу.

Отец взглянул на нее мельком и со значением. Она поняла, выпрямилась, перевела дыхание и чинно, не торопясь сделала следующие гребки. Полковник сузил глаза, одобряюще улыбнулся, покачал головой: «Молодец, дочка».

Радость охватила ее всю, до натруженных, разбитых пяток. Она может, она – настоящая папина дочь.

Настя Разумовская ныть не будет.

* * *

Казантип выглянул из-за поворота тропы, словно приз в конце марафона. Начался сразу, без предисловий, бросив под ноги россыпи валунов в пятнах желто-коричневых лишайников. Уставшие от зноя травы затопили паузы между камнями, дышали их жаром – слабым эхом степного солнца.

Настя вскочила на первый валун и запрыгала по замшелой цепи легкой козой, уходя все дальше от леса. Вверх, к скалистой кайме полуострова. Солнце, словно впервые увидав ее, зарядило в нее могучий сноп белесого нестерпимого огня. Поздно: Настя, сохранившая силы под покровом сосняка, невесомо взбегала по крутому склону. Быстрей, еще быстрей, пока не взлетела на шаткие каменюки.

Она достигла гряды, ступила на самый ее верх и только тут огляделась. Пологая космическая линза Казантипа выгнулась под ней со спокойствием и уверенностью пожившего зверя. Она обернулась: Азов, разом повзрослевший, многократно разросшийся до новых горизонтов от самой Керчи до Арабатки, открывал ее взгляду свои недетские просторы.

– Ну, здравствуй, дядя Казантип, – тихо сказала она. – Я пришла к тебе. Я соскучилась. А как ты?

Древний полуостров – колыбель и гонитель многих поколений – молчал. Дышали зноем его живые склоны, корчились в полуденном вареве редкие терпеливые лохи – серебристые несостоявшиеся оливы.

– Мне надо посоветоваться с тобой, – вновь нарушила звенящую тишину Настя.

Внезапно смолк, словно увидел взмах дирижера, разномастный хор цикад. Оборвалась вдруг его трогательная какофония, глубокая тишина стиснула девушку.

– Ты услыхал меня, я рада, иду к тебе.

Она смело двинулась вниз, к самому центру линзы, намереваясь по прямой пересечь медвежью лапу полуострова и выйти к любимой бухте. Цикады вновь загалдели, грянули свою нестройную песню ей вслед. Становилось невыносимо жарко, но девушка не снижала хода. Пот горячими ручейками стекал по спине между лопатками. Запросилось на волю, на воздух разом набрякшее тело, но Настя только одернула плотную тельняшку. Нельзя, не сейчас, позже.

Склон полого вывел ее на дно линзы. Ушли звуки. Космическое одиночество, тишина истинная опутали ее. Настя знала, что если бы сейчас кто-то окликнул ее в десяти, пяти метрах, она бы не услыхала. Такое место – Казантип. Ухо Земли. Так звала его бабушка.

Настя преодолела нижнюю точку линзы и вновь начала подъем. Возвращались звуки, задрожал воздух от жары и пения, чуть дальше по дорожке мелькнул толстый серый канат – уж-бычкоед. Нагрелся на камнях, теперь струился к воде, в прохладную глубину, где возле поросших косматыми водорослями камней паслись плотные косяки азовских головастых бычков.

Вновь она ступала неверными камнями. Выше, выше – под струи свежего крепкого ветра, и опять вниз. Теперь осторожно, медленно, оберегая ноги, оскальзываясь на сухой глине, к близкой уже воде.

Она спрыгнула на песок бухты, одна во всем море, сняла рюкзак, расстелила покрывало, наконец-то жадно, нетерпеливо сбросила с себя одежду и без паузы вошла в короткий вспененный прибой.

Она плавала долго, до изнеможения, наконец, медленно развернулась и потянула к берегу.

Обессиленная, рухнула на покрывало и долго лежала, собираясь мыслями и словами.

– Понимаешь, дядя Казантип, я уже три года работаю на стройке. Это гигантская стройка – атомная станция. Не смейся. Я правда там работаю. В большом управлении, которое монтирует трубы и всякие хитрые штуки. Очень современно. Можно сказать, на передних рубежах науки и техники. Там так выражаются — не злись. И вот, оказывается, среди всего этого нашлось место кузне. Ты знаешь, что такое кузня. Когда у тебя жили люди, они обязательно ими пользовались. И там она есть. А в ней – кузнец. Так должно быть. Где кузня, там кузнец. Люди так придумали. Кузнеца, дядя Казантип, зовут Иван. Просто Иван. Нет, не просто. Его зовут Иван, а прозвище у него – Француз. Ты знаешь меня. Я любопытна. Стало интересно, почему кузнец – Француз. Я узнала. Но я узнала не только это. Я узнала намного больше. Слишком много. Слишком! Такие у меня дела, дядя Казантип. Теперь я не знаю, что делать дальше. Поможешь? Мне нужен твой совет. Кроме тебя, у меня никого не осталось. Хотя, кажется, я вру. Еще он – Иван. Кузнец.

* * *

За три недели нечеловеческого труда Настя добилась любопытного результата: позабыла напрочь, что бывает другая, нормальная жизнь. Без подъемов, марш-бросков, ночных дозоров, тактических учений и бесконечной физической усталости на грани обморока. Сразу после отбоя и обязательного холодного душа (отец следил за этим очень строго), она падала в постель и проваливалась в глубокий, без снов и переживаний, сон. Она очень скоро смирилась с мыслью, что вот-вот умрет. Просто потому, что так жить человек не может. Поначалу ожидание скорой смерти огорчало ее, но потом и это прошло. Осталось лишь упрямое непобедимое желание: доказать отцу и всем, что Настя Разумовская – ныть не станет. Жалко было маму: отправила с папой здоровую дочку, а обратно получит мертвое тельце, обтянутое желтой кожей. От этой жалости хотелось плакать, но было некогда. Опять подъем и чертова круговерть из усталости и непосильной работы.

Кстати, о тельце. В этом вопросе Настя, пожалуй, передергивала. Тело ее никак не походило на мертвое, а наоборот – живело на глазах. Она ощущала, как сходит с нее девичий жирок, а мышцы, которые должны быть, но на практике никак раньше не чувствовались, вдруг откуда-то появились, налились неожиданной силой, затвердели. Выяснилось, что тело ее может многое, причем совершенно неожиданно для владелицы. Так однажды на занятиях по общефизической подготовке, отец скомандовал:

– Боец Разумовская, на турник!

На турнике она, конечно, как и все, висела в прежние времена. Повисишь так, ногами подрыгаешь, и все. Но тут дело принимало серьезный оборот. Ногами не подрыгаешь. Она изумленно поглядела на отца – турник-то зачем? Помнишь, что я – девочка?

– Разумовская, – подтвердил отец, – десять подтягиваний.

Бойцы, весело гоготавшие над чем-то посторонним, затихли. Что это удумал командир?

Настя почувствовала, как в груди яростно заклокотало. Она злобно дернула плечами и смело шагнула к турнику. Оглянулась по сторонам: на что бы встать, чтобы достать перекладину, но сзади набежал старшина Шульга, обхватил за талию обеими лапами и вознес к самому турнику.

– А весу-то в ней никакого нет, – удивленно воскликнул, но тут же осекся, встретив глаза командира.

Настя крепко вцепилась в толстую трубу, хватанула воздуха и потянулась вверх: видела, как делали бойцы. Знала, что осрамится, задрыгается, как червяк, но сдержала злобу, напряглась изо всех сил. И вдруг – как в сказке, – ее подбородок легко перевалил за перекладину. Она отпустила себя, потянулась вновь и вновь. Каждый раз она вздымалась над трубою, каждый раз слышала вздохи солдат, каждый удачный подъем заливал ее сердце торжеством победы.

Она спрыгнула на землю, сделав восемнадцать подтягиваний, спрыгнула равной всем, – не толстым смешным неповоротливым щенком-волчонком, а полноценной молодой волчицей – будущей хозяйкой стаи.

– Вот тебе и Настя, – в общей тишине констатировал Шульга, – к такой лет через пять подступись – без женилки останешься.

Смеялись все, даже отец. Одна Настя бешено сверкала глазами и озиралась. Но вскоре поняла: не над ней смеются – радуются. Не каждый день их стае прибывает.

* * *

Казантип убаюкал ее. Она спала без снов, как в том далеком, пропахшем полынью степном августе. Солнце заваливалось к горизонту, тень подбиралась к девушке, трогая ее прохладными пальцами. Становилось зябко. Настя проснулась легко – просто открыла глаза. Раскинувшись на спине, она смотрела в безбрежное синее, как вода, небо. Там, распростав крылья, словно копируя ее, плыли на запад, на вечернюю кормежку казантипские бакланы. В полном беззвучии, медленно, торжественно, как все, что происходит в природе.

Нежданная радость кольнула ее в сердце, она явственно услыхала, как внезапный ветерок пробежал по близкой волне, она с шорохом оборвалась, докатилась до самых ее ног и покатилась обратно – домой, в море. Зашумел песок, прошептал: «Кузня… кузня… кузня…». Не забыл старик древнего слова, внятно вспомнил, как приглушенно звякал горячий металл в дымных лачугах на его спине.

«Кузня…».

Настя вскочила, прислушиваясь, просияла.

Она быстро натянула просохшие горячие вещи, собрала рюкзак и только тогда ответила:

– Спасибо, дядя Казантип. Я услыхала.

На вершине гребня, там, где открывался ей весь Азов, она съела хлеб и брынзу. Соленая твердость брынзы, а потом сладость крымского помидора с запахом степной тончайшей пыли. И хлеб – кислый, деревенский, настоящий. Счастье имеет простые рецепты.

Пришла пора прощаться.

Она встала, одела опустевший рюкзак, поклонилась косматой древней земле. Подумала мельком: вот появись сейчас на утесе пыльный всадник в овечьих шкурах на низкой упорной лошади, сверкни в его руках наконечник копья – не удивилась бы. Скифия – чему удивляться?

– До свидания, дядя Казантип. До скорой встречи. Не забывай меня.

Она споро пошла вниз, к Татарке, зашуршала неверными камушками, заспешила домой, в Песочное.

Уже на самом краю Казантипа, у кромки песка, она вдруг поняла, что уже не одна. Мысль эта удивила ее, она огляделась – никого. И тогда четко и зримо, будто печатные строки в знакомой книге, она прочла в самой себе:

– Я – не одна. Со мной еще одна жизнь. Это дочка моя.

* * *

Взвод, которым командовал на учениях ее отец, был особенным. Настя это понимала, но в силу малого жизненного опыта долго не могла сформулировать, что он на самом деле.

Объяснил отец. Случилось это после ее победы на турнике, вечером, после обязательного холодного душа. Отец пил чай, смотрел на нее, улыбаясь.

– Хочешь чаю? – спросил он.

– Хочу.

– А как же сон? Ты устала.

– Знаешь, папа, я по-моему начинаю привыкать. Ты добился своего.

Он засмеялся, привлек к себе, обнял за тонкие плечи:

– Ты очень умна, дочка. Настоящая Разумовская. Белая косточка. Я счастлив, что я – твой отец.

Насчет косточки Настя не очень разобралась. Сейчас ее интересовало другое. Он понял.

– Я, дочка, занимаюсь диверсионной работой. На случай войны мы должны быть готовы всеми средствами вредить противнику.

– И ты — главный диверсант? – воскликнула счастливая Настя.

– Я – главный диверсант, – подтвердил отец. – А взвод мой – диверсионный.

– Но взвод – это так мало!

– Ну что ты! Мой взвод, девочка, может за сутки взять под контроль такой город, как Ленинград.

– Честно?

– Честно. Это элита элиты. Лучшие бойцы, какие вообще существуют на свете.

– А что вы делаете здесь?

– Завтра начинаются армейские учения. Очень крупные учения. Мы должны испортить жизнь ее участникам.

– А вы за кого?

– Ни за кого. Мы – за себя. Противники знают о нас, ждут нас, а мы должны проверить их готовность и бдительность.

– А они готовы?

– Они думают, что да. Я так не считаю. Увидим.

– А я увижу?

– Обязательно. С завтрашнего дня мы с тобой переезжаем в главный штаб. Мой взвод будет действовать самостоятельно. Я, как и все руководство округа, будем за всем наблюдать, но ни во что не вмешиваться. Стая выходит на охоту. Я сделал, что хотел и мог. Теперь мы все увидим.

– Кто будет командовать взводом?

– Старшина Боровой.

– Сережка с серьгой?

– Каламбур, – заметил отец. – Зовут его действительно Сергеем, а серьга у него потому, что он – цыган. Младший сын в семье.

– Цыган? – изумилась Настя. – Цыгане — попрошайки и воришки.

– Как видишь, не все, – усмехнулся полковник. – Хотя, насчет воровства в данном случае ты может быть и права.

Настя точно оказалась права. Воровство старшины Борового принимало угрожающие масштабы.

В первый же день исчезло знамя мотострелкового полка майора Дмитриева, и полк сняли с учений. Дмитриев с отчаяния лез в драку с отцом, но их разняли. Отец неуступчиво сжимал кулаки и молча смотрел на безутешного майора.

– Приведите себя в порядок, товарищ майор, – скупо сказал он. – Сейчас поздно горевать. Бойцов надо учить войне. Это не игрушка, в ней убивают.

Затем несчастья обрушились на ракетчиков и саперов. Исчезли часовые с оружием, куда-то запропастился ящик с реактивными снарядами. Саперы исчезали вместе с оборудованием.

По всем соединениям была объявлена повышенная готовность. На постах удвоили часовых – ничего не помогало. Исчезали карты и люди, оружие и боеприпасы.

Люди спустя день-два появлялись: без оружия, документов и ремней. Они вяло брели в расположение, угнетенные и растерзанные. Ими набивались солдатские гауптвахты, но свободные места скоро закончились.

Командир округа, генерал-лейтенант Абрамов, гневно поглядывал на полковника Бондаренко, тот невозмутимо выслушивал доклады командиров и пожимал плечами. Абрамов громко требовал от подчиненных дисциплины и немедленной поимки зарвавшихся диверсантов.

Все было напрасно. Настя в своем уголке, куда определил ее отец, сидела тихо и счастливо выслушивала доклады о новых происках ее друзей – волков.

Апогей наступил в субботу, 23 августа, когда по плану командования, артиллерия должна была начинать мощную подготовку к наступлению.

Генералы, полковники и иже с ними, в том числе оробевшая Настя, прибыли в командно-наблюдательный пункт для контроля за стрельбой.

Полковник Васин – командир артиллерии – доложил о готовности.

– С богом, – неожиданно разрешил Абрамов.

Васин продиктовал по телефону установки для первого выстрела. Настя услыхала: «уровень, прицел, какие-то цифры, снаряд осколочно-фугасный, заряд полный, огонь!»

Из трубки что-то пискнуло в ответ. Все замерли, впились глазами в поле перед НП.

Было тихо. Долго тихо, потом все запереглядывались. Некоторые посматривали на отца. Тот отрешенно сидел в углу и смотрел перед собой.

Полковник Васин схватил трубку:

– Батарея, подтвердите выстрел!

Трубка вновь пискнула.

Васин тихо повторил вслух:

– Выстрел подтвержден.

Генерал Абрамов ринулся к телефону и заорал:

– Какой выстрел? Где он, вашу мать? Где разрыв? Передать установки стрельбы!

Трубка захлебнулась писком, Абрамов впился в ПУО*.

– Странно, все правильно! В чем дело?

– Пусть проверят расположение реперов, – буднично отозвался со своего места отец.

Стало совсем тихо.

Абрамов медленно поднял трубку и медленно процедил:

– Проверить привязки прицельных реперов.

Несколько минут было так тихо, что стало слышно, как ругаются в трубку на далекой огневой позиции.

Наконец трубка вяло квакнула, генерал молча выслушал, спросил:

– Каково отклонение реперов?

Опять выслушал, взял карту и сделал короткие расчеты. Палец его, толстый и некрасивый, весь в волосиках, ткнул в какую-то точку.

Все замерли.

– Снаряд где-то здесь. На ферме. Деревенской ферме.

Он побагровел и медленно повернулся к отцу:

– Тебе это с рук не сойдет. Машину!

Все вскочили, засуетились, рванули к выходу.

Вереница ГАЗиков, не разбирая дорог, перла по скошенным полям и разбитым танками дорогам. Впереди мчался генерал Абрамов. Даже на большой удаленности Настя, вцепившаяся в отца, чтобы не вылететь в поле, слышала его громкий мат. Отец сильно прижимал ее к себе, напряженно всматривался вперед.

Ворвались на ферму все разом. Водители заглушили двигатели. Стало тихо. Вылезли из машин. Что-то было не так.

Очень скоро стало понятно что. Повсюду, даже там, где ему вовсе не положено было находиться, растекался смачными коричневыми подтеками коровий навоз. Его было много. Всюду много. Очень много. Неправдоподобно много.

Офицеры, возглавляемые генералом, ринулись на двор фермы.

Настя отстала: пришлось маневрировать среди зловонных луж. А когда последней вбежала во двор, сердце ее остановилось. Посреди двора лежал старенький дедушка, весь в навозе. Издали было непонятно: жив ли. И кожу не видно – желтая или нет – слишком много навоза. Абрамов ринулся к старику, схватил его за плечи, затряс. Голова дедушки запрыгала на плечах. Настя испугалась: вдруг сейчас отвалится и покатится по унавоженной земле. Но нет, – старик оказался крепче, чем казался. Он с усилием поднял старые веки, удивленно осмотрелся, увидел вокруг себя множество генералов и офицеров и разом – даже сквозь навоз было видно – побледнел.

– Господи, – тихо сказал он, обращаясь к Абрамову, и слезы брызнули из его глаз, – ты меня примешь? Примешь?

– Приму! – торжественно сказал генерал и скомандовал: – Водки ему!

Подскочил водитель генерала, сунул в рот старику флягу. Тот хлебнул, еще раз, глаза его встрепенулись.

– А еще можно? – спросил он.

– Можно, – разрешил генерал, – теперь тебе все можно.

Он медленно поднялся и тяжело обернулся к офицерам. Возникла гнетущая пауза. Багровый генерал, весь перепачканный навозом, грозно взирал на подчиненных, сверкая глазами.

Первым нервно хихикнул полковник Ставницер, командир танковой бригады. Его смешок на секунду повис в воздухе. Ставницер хихикнул еще раз, и вдруг раздалось такое ржание, какого Настя не слыхала даже на ипподроме. Офицеры сгибались пополам, падали на колени, вытирали слезы и тряслись, заходились в облегчающем хохоте.

Смеялся и Абрамов. Крепкими руками он отирал слезы со щек, размазывая по ним пахучую жижу.

Позже выяснилось следующее: старшина Боровой, невзирая на усиленные посты, умудрился ночью на боевой позиции перенести на двадцать метров репера – специальные щиты с разметкой, по которым производилась наводка батареи. Двадцать метров – невелико расстояние, но при дальности выстрела в пятнадцать километров, она дала такое отклонение снаряда, что он ушел в сторону летних лагерей молочной фермы. Слава Богу, что летом в лагерях днем людей мало. Одни коровы и сторож дядя Петя, – давешний старичок. Доярки приходили утром и вечером, на дойку. Все остальное время дядя Петя скучал на ферме один.

В тот день, впрочем, скучно ему не было. Он прошелся по ферме и прилег в тенечке отдохнуть. Было тихо, тепло, старичок задремал. Проснулся он от тихого шелеста. Позже он уверял, но никто, правда, не верил, что своими глазами видел, как над головой пролетел снаряд и ухнул в самое глубокое место навозной ямы.

Секунду было тихо, а затем что-то хлопнуло в заветной глубине, навоз вдруг ожил и здоровой, вздыбившейся копной вознесся к небу. Там он разметался по сторонам праздничным салютом. И зашлепал собой все окрестности. Досталось и дяде Пете. Он получил полведра жижи на голову и рухнул в обморок. А дальше – известно. Счастье, что навоз удержал в себе осколки. Счастье… да что тут говорить: одно сплошное счастье.

Убирали остатки этого счастья все артиллеристы злополучной батареи. Убирали долго и тщательно.

Генерал Абрамов приостановил учения, имел долгий разговор с папой, после которого папа исчез на полдня и вернулся усталый и нервный.

С этого дня учения шли тихо и спокойно. Изредка, конечно, что-то пропадало, иногда исчезали люди, но стая поутихла. Отец утратил интерес к происходящему. Он мрачнел и нервно играл желваками.

Как-то вечером долго сидел, вздыхал, мучительно думал. Позвал Настю, обнял:

– Понимаешь, дочка, я – солдат. Воин. А воевать понарошку я не умею. В бою все случается. Противник хитер и опасен. Мы не готовы к этому. Мы забыли, что такое война. Я написал рапорт.

Он и впрямь написал рапорт. Долгое время ответа не было. Ответ пришел в 79-ом. Отца переводили в Афганистан.

Мама, узнавшая об этом, долго не рассуждала:

– Ты один не поедешь, — просто сказала она. – Я – твоя жена, мы едем вместе.

– Это невозможно, – сказал отец.

– Для тебя нет невозможного, – твердо сказала мама, – я потому и вышла за тебя. Мы едем вместе.

– Декабристка, – обронил он.

Отец и впрямь все решил. Внешне ничего в их жизни не изменилось. Только иногда мама ловила посреди комнаты Настю, обнимала ее крепко-крепко, долго-долго.

Незадолго до отъезда отец предложил Насте:

– Хочешь в Широкий Лан? Я еду проститься с друзьями.

В Широком Лане они провели три дня. Отец прощался с сослуживцами. По вечерам они выпивали водки и все больше молчали.

Отец приказал разобрать верх палатки, так, чтобы видно было небо. Они ложились рядышком на широченный матрас. Он обнимал ее хрупкое тело с мужской силой, она лежала на его плече и слушала его дыханье.

Ночи августа 79-го были прохладны и ясны, спадала дневная жара, воздух очищался от походной пыли, звезды – непомерно яркие в густой черноте – сияли над ними. Такие яркие звезды она увидит много позже, уже взрослой, над ночным Казантипом, но тогда их ровное могучее свечение поразило ее в самое сердце. Очень часто черный бархат располосовывал росчерк метеорита. Настя страстно хотела загадать заветное желание, она даже знала какое, – чтобы папа и мама вернулись живыми, – но не успевала. Желание короткое, но чирк падающей звезды еще короче.

Когда через полтора года, ей сообщили, что родители погибли, первой мыслью ее было: не успела загадать. Не успела.

Ночью она часто просыпалась, лежала с открытыми глазами. Как ей хотелось почувствовать крепкое папино объятие! Как не хватало маминой сдержанной ласки и нежности!

И вот что: чем дальше во времени она уходила от них, тем более их не хватало.

Время, говорили ей, лечит. Похоже, люди ошибались. Настин случай был особенным – неизлечимым.

* * *

В Песочное она вошла в густых сумерках. Домики селян тускло желтели за узорчатыми занавесками. Очень хотелось к тете Гале: отдохнуть, попить горячего чая с айвовым вареньем, – ее любимым, – но Настя свернула направо и под восходящей огромной луной пошла к краю села, туда, где в зарослях бурьяна жила «вонючая» скважина.

Она несла в себе Тайну и уже сторонилась людей, как настоящая волчица.

Желтая грозная луна залила окрестности устойчивым приглушенным светом, показала Насте капризную, поросшую дикими травами тропинку. Она вела к скважине, Настя слыхала приглушенное бормотание воды.

Деревенские рассказывали, что в начале пятидесятых в деревню пожаловали странные люди. «Наука», – уважительно вспоминали старожилы.

«Наука» бродила в окрестностях, что-то выискивала, в неожиданных местах копала здоровые ямы, потом засыпала, что-то измеряла, бурила глубокие аккуратные отверстия в земле, толстые колбасы набуренной породы куда-то отправляли.

«Уран ищут», – догадались самые умные.

Может, и правда, но тут как раз умер Вождь, «наука» быстро собрала манатки и ретировалась туда, откуда пришла.

После них остался в деревне привкус таинственности и несколько беременных девок. Впрочем, в беременности молодух ничего необычного не крылось: родили себе, когда положено, и все тут. Байстрюки подросли и разъехались, кто куда.

Из вещественных доказательств своего присутствия в Песочном осталась одна скважина на краю деревни. Скважину одели в толстую чугунную трубу. Труба кверху сужалась, переходила через фланец в трубу потоньше, которая в свою очередь венчалась совсем тоненькой – четверть дюйма – говорили важно местные мужики. Эта труба была короткой и загибалась под девяносто градусов. В конце всего этого значился кран с полоской металла вместо колесика. Откроешь кран – из трубы с криком и пеной вылетает могучая холодная вода с таким запахом, что если, скажем, протухнут все яйца на Ленинской птицефабрике, то неизвестно, кто в этом поединке победит. Песочные утверждали, что их вода покрепче будет. Поэтому скважину прозвали «вонючей» и втайне очень ей гордились. Приезжим рассказывали о ее свойствах взахлеб, уверяли, что полезнее воды не бывает ни на каких курортах, но сами ее целебностью не пользовались и детей к ней не пускали. Собираясь в лужу, эта вода быстро чернела, трава рядом с ней не росла.

«Мертвая вода», – говорила о ней бабушке тетя Галя.

– Мертвая? – встрепенулась бабушка. – Интересно.

– Чем интересно, а бабушка? – недоумевала Настя.

– А тем, что в сказках всегда говорится о мертвой и живой воде, помнишь?

– Конечно, помню.

– А что делала мертвая вода?

– Раны затягивала.

– Вот. Лечебная, значит. Пойдем, попробуем.

Они пошли и попробовали. На всякий случай, чтобы не беспокоить местных, пошли вечером.

Бабушка долго принюхивалась, чуть-чуть приоткрыла кран, набрала шипящую воду в ладонь, опять понюхала. Даже на язык попробовала.

– Что ж, – весело констатировала она. – Сероводородная вода. Думаю, и в самом деле целебная. А ну-ка, Настя, иди сюда. И снимай весь гардероб.

Она сама шустро сбросила одежду, сложила все на недалеком валуне, ступила на бетонную площадку в метре от крана и притянула к себе Настю.

– Ну, девочка-дворяночка, – отчаянно закричала она, – держись!

И открыла кран на всю.

Могучая струя едва не сбила их с ног. Холод безнадежных глубин сковал их тела. Струя, источая небывалый аромат, одела их в водяной пузырь без воздуха и дыхания.

– Бабушка! – в ужасе закричала Настя, но та уже ловко выпростала руку из-под дикого напора воды, шуранула краник и стало тихо.

– А-а-а, – односложно вопила Настя, но скорее по инерции, чем от испуга. Потому что ей вдруг стало так хорошо, что захотелось прыгать и визжать без причины и отдыха.

Онемевшая от холода кожа возвращалась тысячами уколов к жизни. Чистая, неподдельная радость омыла их тела и остудила головы.

– Ну и ну, – удивилась бабушка. – Вот это вода. А ты визжать здорова, внучка. Все внутренности мои растрясла.

– Ты сама испугалась, – заявила счастливая Настя.

– Испугалась, – созналась бабушка, – но не визжала. Приняла пытку мужественно. И ты должна сносить все терпеливо. Помнишь, кто ты?

– Настя Разумовская, – гордо ответила девочка, – потомок древнего дворянского рода.

– Вот так-то, – удовлетворилась бабушка. – одевайся, потомок, на тебе лица нет. Холодает к ночи.

Настя дошла до давешнего камня, разделась и осененная лунным тонким светом встала перед скважиной. Закрыла глаза, глотнула воздуха и открыла кран. Внутри струи мигом терялось представление о реальности: где небо, где степь, где луна, где море? Одна сплошная вода, из которой до судорог в теле не хотелось выныривать.

Она заставила себя перекрыть кран. Прислушалась. Тонко капала вода из крана в черную лужу. Стекала вода с ее тела на плоский бетон и пряталась в густой ночи у самой земли.

Что-то совсем крохотное в ней испуганно дрожало. Настя положила руку на низ живота, погладила и тихонько прошептала:

– Не бойся, девочка. Помни, что ты потомок древнего дворянского рода.

* * *

За неделю до отъезда мама повела Настю в горсад. Это было странно: обычно они гуляли втроем.

– А папа? – удивилась Настя.

– Папа останется дома, – спокойно ответила мама, – у него много дел.

Она надела свое лучшее платье – из полупрозрачного шифона, легкое, как сентябрьское небо. Достала из шкатулки серебряную длиннокрылую бабочку на тонкой цепочке и аккуратно надела на шею. Отец следил за ее движениями из кресла. Настя уловила взгляд, которым он глядел на маму и на секунду похолодела: столько любви, страсти, восхищения и нечеловеческой печали изливали его серые, всегда спокойные глаза.

У Насти испуганно защемило сердце. Она растерянно топталась посреди комнаты, готовая по-детски разреветься от нахлынувшей неизведанной ранее волчьей тоски. Будь ее воля, завыла бы в голос, забилась бы в дальний закуток. Выручила мама.

– Настя, надень, пожалуйста, наше любимое платье, с листочками.

Настя покорно достала из шкафа светло-желтое, с крохотными кленовыми листочками платье, такую же шляпку, шаловливо вздернутую набок, и плоские босоножки на толстом кожаном ходу.

Мама двумя точными женскими движениями натянула на ноги туфли на шпильках и громко зацокала к зеркалу, чтобы сделать последние штрихи: шляпа, капелька духов на щеки и шею, воздушную косынку на открытую грудь.

Настю всегда поражала мамина собранность и ненавязчивая быстрота. Несколько минут – и перед зеркалом спокойно и плавно кружась, красовалась с придирчивым прищуром очаровательная взрослая женщина.

Отец громко хмыкнул, резко вскочил, в несколько бесшумных шагов пересек комнату, крепко взял маму за плечи и тихо сказал:

– Я буду любить тебя всю жизнь.

– Я знаю, – спокойно сказала мама и глазами указала на притихшую дочь.

– И тебя я буду всегда любить, – отец опустился перед Настей на колени и крепко обнял.

Настя всхлипнула, мама повелительно и осуждающе взглянула на нее.

– Идем, девочка моя.

Они взялись за руки и пошли к двери. Уже в проеме двери мама обернулась и тихо сказала отцу, застывшему в центре комнаты:

– Я не знаю, как мне это сказать, чтобы не стать пафосной и пошлой дурой. Я полюбила тебя с первого взгляда, буду любить до последнего. Не скучай, мы скоро придем.

Они шли по Дерибасовской, мама осторожно цокала по округлым булыжникам мостовой.

Долго молчали.

Настя трепетала от глухой тревоги. Теперь она точно понимала смысл этого слова: трепетать. Ее сердце порхало и рвалось внутри, билось, билось и не было ему выхода, словно коварно пойманной в силки птичке.

В Горсаду, вход в который привычно сторожили бронзовые, позеленевшие от старости и однообразной службы, лев и львица со львенком, было пустынно и грустно.

Надвигающаяся осень распушила густые кроны лип и платанов. Первые опавшие листья шуршали под ногами.

Мама долго смотрела на чугунную беседку в центре парка.

– Когда-то здесь играл духовой оркестр. Публика медленно кружилась в вальсе. Дамы и господа чинно бродили по аллеям. Пили чай, кофе. Боже, какой был город!

– А сейчас он разве не хорош? – удивилась Настя.

Мама внимательно посмотрела на Настю.

– Нет, дочка, не хорош. К счастью или сожалению, ты не знаешь ничего другого. Не с чем сравнить. Ты поймешь меня, когда увидишь Петербург. Мы лишены возможности заглянуть назад. Наш путь – вперед.

Они устроились у окна кафе «Снежинка». Насте принесли креманку с тремя шариками пломбира. Синий, красный и желтый.

– Будьте добры, ваш крем-брюле, – вежливо поклонился Насте старик-официант.

– Мой что? – удивилась она.

– Крем-брюле, – повторила мама. – Кушай, Настя. Не думай, что перед тобой пломбир. Это – крем-брюле!

Она закрыла в блаженстве глаза и неожиданно облизнулась.

Настя счастливо рассмеялась: наконец-то мама вернулась и вновь стала такой, как всегда.

– Давид Семенович, – попросила мама, – а мне, пожалуйста, кофе. Только…

– Знаю, знаю. Воды чуть-чуть. Помню. Эспрессо я не обещаю, но хороший турецкий принесу. Получили замечательную арабику.

Он ушел, оставив после себя массу вопросов.

Мама молчала, насмешливо поблескивая карими глазами.

– Ладно, Настенька, слушай. Арабика – это сорт зерен кофе, которые надо обжарить, а потом перемолоть. Из полученного порошка можно сделать кофе-эспрессо (это испанское слово) или сварить его по-турецки, в специальной медной малюсенькой кружечке (ее называют джезва). Вот и вся наука. Поняла?

– Поняла, – ответила Настя, хотя вопросов осталось множество. Она чувствовала, что мама подготавливает разговор и не хотела мешать ей посторонними темами.

– Вот и хорошо, – сказала мама., – но мне нужно поговорить с тобой о другом.

Сердце вновь стукнуло в груди, Настя замерла.

– Кушай, а то растает, – сказала мама и задумалась.

Настя обобрала с краю желтый шарик и, против, воли, зажмурилась: как вкусно!

– Я должна тебе многое рассказать. Слушай внимательно, не перебивай. Я родилась в Ленинграде, он раньше назывался Петербургом. Моя мама, твоя бабушка, Мария Сергеевна, происходит из древнего дворянского рода Разумовских. В этой семье существует правило: девочки не меняют фамилию при замужестве и передают свою фамилию детям. Поэтому мы с тобой – Разумовские, а папа – Бондаренко.

Моя мама – человек замечательный, но сложный. У нее нелегкая судьба. Когда-то, надеюсь, она тебе расскажет о своей жизни. Родила она меня довольно поздно, почти в тридцать лет, но на то были причины. Своего отца я не знаю, думаю, что и она не очень знает. Мужчин у нее было много, это не мешало ей оставаться хорошей мамой. Она многому научила меня. Мой французский, а, значит, и твой – от нее. Я была совсем девчонкой, когда встретила папу. Без рода и племени, только после училища, он произвел на маму гнетущее впечатление. А я… я влюбилась в него без памяти. Думаю, ты понимаешь меня, ведь ты – женщина.

– Еще как понимаю! – воскликнула Настя.

Мама улыбнулась и продолжила:

– Мама была категорически против брака, и мы сбежали. Я и папа. Нам было очень трудно. Мама лишила нас благословения.

– Подумаешь!

– Не спеши. Все на земле имеет свой порядок, по возможности, его надо соблюдать. Мы скитались из гарнизона в гарнизон, пока не оказались в Одессе. Здесь папу – молодого лейтенанта – заметил маршал Жуков. Заметил и отличил. Он увидел в папе ум, силу и отвагу настоящего русского офицера. Нам стало чуточку легче, мы получили общежитие, потом появилась ты. Все это время с бабушкой мы не встречались. На мои письма она не отвечала, тебя не видела.

Папа сделал быструю карьеру, нам дали комнату в доме на Дерибасовской. Он давно бы стал генералом, тормозом стало мое происхождение. Вместо таланта в этой стране оценивают другие вещи.

Дальше ты знаешь. Папа подал рапорт. Мы едем в Афганистан. Там – настоящая война. Глупая и ненужная, но мы туда едем. Нас могут убить…

Настя испуганно вскрикнула, отшатнулась от стола.

– Не кричи. Будь сдержанной. Ты – дворянка. Нас могут убить: это война. Ты была с папой в Широком Лане и знаешь, что это такое. Перед нами стал вопрос: с кем тебе оставаться? С папиной мамой – бабушкой Таней или моей – которую ты не знаешь. Решай.

– А какая она, бабушка Маша?

– Ни в коем случае не называй ее бабушкой Машей. Мария Сергеевна. Она очень умная, сильная, терпеливая и саркастичная. У нее изворотливый хитрый ум, она упорна и упряма. Она очень много знает и сумеет многому тебя научить. Вот еще… – мама задумчиво покачала головой. – Она сидела Сталине и освоила невольничью науку. Во всех нюансах. Во всех. У нее хорошая квартира в Ленинграде. В доме, который построил ее дед, мой прадед. Она преподает в университете французский язык. Ленинград – великий город. Ты многому бы там научилась.

Должна тебя предупредить: она живет не одна. Ее гражданского мужа зовут Натан Львович.

– Что значит «гражданский муж»?

– Это значит, что их отношения не оформлены.

– Почему?

– Он – верующий еврей. Она – православная. Их не обвенчают.

– И что же? – удивилась Настя. — Пошли бы в ЗАГС и расписались.

Мама улыбнулась.

– Брак, девочка, заключается не в ЗАГСе. Он заключается перед Богом.

– А вы тоже перед Богом? – удивилась Настя.

– Да, – просто сказала мама, – мы венчались. Тайно – тогда это было не принято, да и сейчас не очень приветствуется.

– Ух ты! – удивилась Настя. – Как в книге.

– Почти, – подтвердила мама и вернулась к рассказу. – Натан Львович – хороший человек. Необычный, но хороший. Я бы хотела, чтобы ты выбрала их. Однако, решать тебе.

Настя задумалась. В Скадовске она бывала, и не раз. Скучный плоский городишко на берегу сонного, густого от водорослей моря. Баба Таня – чудесная, но тоже… скучноватая, что ли.

– Я поеду в Ленинград, – твердо решила Настя и вдруг удивилась очевидной странности: – А откуда ты все знаешь о бабушке? И про Натана Львовича, и университет? Вы же не переписываетесь?

Мама таинственно улыбнулась:

– Зря, что ли, я замужем за великим диверсантом? Я нашла осведомителя.

– Кого?

– Осведомителя. Того, кто снабжает меня информацией. Соседку, тетю Ксану. Ксению Федоровну – давнюю мамину подругу. В тайне от папы мы с ней регулярно переписываемся. И знаешь, что я думаю?

– Что?

– Мама читает все мои письма и тоже все о нас знает. Увидишь, что я права.

Она счастливо рассмеялась, встряхивая волосами. Только тут ей принесли кофе.

«Тоже мне, деликатес. Столько ждали, а пить – два глотка», – удивилась Настя.

* * *

Они пришли домой в сумерках.

Папа открыл дверь и вопросительно поглядел на маму. Та качнула головой.

– Настя, скажи папе о своем решении, – попросила она.

– Я поеду в Ленинград, к бабушке Марии Сергеевне.

– Вот как, – задумчиво протянул отец. – Что ж, дочка, ты, наверное, права. Мария Сергеевна – хороший выбор.

Настя удивилась. Отец смотрел на нее, улыбаясь.

– Все правильно, дочка. Тебе место там. Поезжай… – он усмехнулся, – поживи в дворянской синагоге. Это будет посложнее, чем в Широком Лане. Как думаешь?

Настя не ответила. Что тут скажешь? Опять вопросы. Ясно было только одно: у отца в Ленинграде тоже был осведомитель.

* * *

В тот же день мама отправила в Ленинград срочную телеграмму: «Уезжаем командировку Юг. Приезжай проститься. Настя едет тобой. Вера».

Через три дня приехала бабушка. Они встречали ее на перроне. Папа, мама и Настя. Отец надел парадный мундир. На него оглядывались. Еще бы: молодой полковник, на груди Орден Ленина и Боевого Красного Знамени. Это в мирное-то время. Мужчины понимающе переглядывались: «побывал».

Бабушку Настя узнала сразу. По перрону быстро и стройно шагала Настина мама, только седая и с морщинами на лице. Она подошла к дочери, ничего не говоря, обняла крепко и коротко. Повернулась к отцу, протянула сухую длинную кисть:

– Здравствуй, Владимир.

Чуть наклонилась к Насте, молча и жадно вглядывалась в лицо. Затем облегченно вздохнула, притянула к себе, прижала к груди:

– Ну, здравствуй, внучка. Вижу, ты меня не подвела. Эх, кровь, кровь.

Отстранилась, склонила голову:

— Простите меня, старую дуру. За все простите. А я вас давно простила. Видит Бог, что говорю правду.

Отец молча взял ее под руку, подхватил сумку и повел по перрону к выходу. Настя с мамой шли сзади. Настя видела, как мама достала платочек и быстрым движением отерла глаза.

– Русские люди, – тихо сказала, как будто и не Насте, а просто так, в воздух. – Ссорятся по глупости, страдают от этого годами, а мирятся – когда пожалуй что и поздно.

Настя шла рядом с мамой, радостно сознавая торжественность минуты. У мамы снова есть мама, у Насти – бабушка, а у папы…

Здесь Настя призадумалась. А кто бабушке ее папа? Не забыть бы выяснить прямо сегодня вечером.

Не выяснила Настя. В суете и радости закрутилась, забегалась. А потом и вовсе позабыла. Отошел этот вопрос на второй, третий план. Не до него было.

А вспомнила, когда вызвали их в военкомат, и печальный полковник глухим голосом рассказал о гибели генерал-майора Бондаренко Владимира Александровича и Разумовской Веры Николаевны, переводчика штаба армии.

«При выполнении интернационального долга…» – говорил полковник, но бабушка резко вскинула сухощавую морщинистую кисть и громко, четко скомандовала:

– Прекратите, полковник! Не порите чушь и пошлятину! Хватит того, что прекрасные люди, мужчина и женщина, погибли в проклятом чужом краю из-за тупости и импотенции старых уродов.

– Да как вы можете?! – задохнулся полковник.

– Могу, – сухо резанула бабушка. – Я, полковник, могу. Это вы не можете. А я – старая каторжанка, могу. 58/8 знаете? Это я. Пойдем, Настя, – обратилась она к онемевшей, потерянной внучке. – Здесь воняет.

Она за руку вытянула ее в коридор, рухнула обессилено на стул, тонкими планками прилепленный к другим стульям, точно таким же, и хрипло, загнанно хватанула воздуха. Минуту она сидела, закрыв лицо руками, затем опустила их на колени, и только тогда взглянула на внучку, стоявшую рядом с ней.

– Мы осиротели, Настя, – тихо сказала она. – Горе наше страшно и бесконечно. Сердце разрывается от боли, но у меня есть ты, а у тебя – я. И еще Натан. Мы – не одиноки. Держись, девочка. Они, – она кивнула на кабинеты, – недостойны наших слез. Поплачь потом, когда будешь одна. Не показывай им слабость. Помни – ты потомок дворянского рода. С нами сила и честь.

И еще. Нам жить. Поэтому будем жить! Поняла?

Настя машинально кивнула и наконец-то спросила:

– Бабушка, а мой папа тебе кто? Я – внучка, мама – дочь, а папа?

– Зять, – твердо сказала бабушка, – он мой зять. А я ему – теща. Дурацкое слово, очень противное и затасканное.

– Зять, – повторила Настя. – Так просто. Он тебе – зять.

***

Теперь она никуда не спешила. Спала допоздна, вставала медленно, лениво. Солнце вовсю хозяйничало во дворе, а Настя неспешно завтракала, пила крепкий чай с вареньем, слушала утренние новости от тети Гали (она была активной участницей деревенского «сарафанного радио»), слабо сочувствовала чужим печалям и радостям. Не торопясь одевалась, напяливала неизменную соломенную шляпу и брела на Татарку.

Она узнала свою Тайну, получила ответы на вопросы, теперь она хотела только одного: остановить, удержать за уклончивый хвост время. Заставить растянуться, замедлиться, остановиться.

Часто по дороге к морю она делала длинные остановки в лесу. Тихо умащивалась на затерянном в хвое пне, старалась сделаться невидимой, неслышимой, – духом лесным. Лес, конечно, замечал ее хитрость, тихо шумел, обсуждая Настино простодушие, даже посмеивался… Через какое-то время лес отвлекался на другие события, забывал о Насте, и тогда она вплеталась в живой узор сущего, становилась его нитью и цветом. И обманутый лес расслабленно раскрывался, показывал свои наивные и сложные тайны. Настя видела, как на крохотной поляне появлялся яркий фазан, как подзывал он своих серых подружек, как поедали они что-то вкусное и нужное с земли, отбрасывая в сторону горькую хвою.

Косуля, пугливо озираясь, вела козлят по семейным делам. Дерганой марионеткой пробегал заяц.

Жизнь шла рядом с ней каждую секунду, не останавливаясь и не задумываясь. Просто жизнь. Лучшая иллюстрация того, что есть смысл и ради чего все?

Жизнь ради жизни. В этом смысл, в этом соль.

Теперь, когда в ней жила Тайна, Настя узнала все эти простые вещи, которым нельзя научиться, но до которых можно дотянуться, заплатив самую дорогую цену – жизнь.

Она медленно вставала с пня, выпрямлялась и вновь становилась видимой и чужой в лесной жизни. Сосны испуганно встряхивались и запоздало гомонили, призывая всех к бдительности и вниманию. Настя насмешливо улыбалась пустым потугам и шла к морю. Найдя место, она раздевалась донага и подолгу, в истоме, лежала под солнцем, поворачиваясь к нему то спиной, то грудью. Лежа на спине, она накрывала соски ракушками.

«Соски береги, – говорила ей бабушка. – Загорай всегда голой, на людей – наплюй. Если нет такой возможности – не загорай вообще. А соски – береги. Они не твои. Они – первая собственность, первое достояние младенца. Они его первое богатство».

Кожа, умело подготовленная в первые дни, уже не боялась дневного солнца, загар набирал цвет и густоту.

– Негра, – расстраивалась тетя Галя, встречая ее вечером. – Негра и все тут. Только ладошки и пятки розовые. А остальное – чистый асфальт. Кто же тебя такую на работу примет?

– Примут, тетя Галя, я там в авторитете.

Еще раз она предприняла поход к Казантипу, но на скалы не лезла, обошла его по перешейку и вышла в Мысовом.

Рыбачья деревня казалась вымершей. Мужики с ночи в море, а женщины по домам занимались тихими семейными делами. По разбитым кривым улочкам бродили лохматые собаки, сытые и ленивые. Они осматривали незнакомку безразличными тусклыми глазами, встречая взгляд Насти, отворачивались. Связываться с ней не хотелось, нутром чуяли ее дикое волчье превосходство.

Она дошла до бревенчатого пирса, в просветах между толстыми досками настила плескалась гулкая волна. В конце пирса, на краю шаткой недолговечной тверди поскрипывал длинный сарай. Весь в неровных пятнах света, бьющего в щели между необрезанными досками стен и крыши.

С того момента, когда Настя впервые увидела его, она мучилась догадками о смысле этого строения. Холод, жара, снег и дождь заполняли его внутренности, как нежданный звук насыщает тишину горной долины. Совершеннейшая бессмыслица, – однако в пугающих ее тусклых снах вдруг вспыхивало дырявое солнце, оплывающее сарай неторопливой дугой. Раньше она часто приходила сюда. Слушала звук волн под ногами, возню рыбаков, втягивала вянущий запах рыбы, глотала прозрачный воздух. Теперь пришла по делу, и разгоняло страхи.

Терпеливо дождалась знакомый баркас – пузатый и черный, как татарский, просмоленный костром, казан.*

«Боцман» Саша увидел ее издали, но виду не подавал, спокойно и медленно делал привычную работу.

Наконец, вылез на причал, закурил, подошел ближе, помолчал.

– Приехала, – не спросил, а скорее подытожил он.

– Вот она я, – ответила Настя.

Он хмыкнул, выбросил окурок в море.

– В баркас не возьму. После тебя удачи нет.

– Брось, Саша. У меня рука легкая, ты знаешь.

– Да уж знаю, – он не сдержался, потянулся к щетинистой щеке. Заметив ее хитрый взгляд, сделал вид, что зачесалось в короткой жесткой рыжине. – Так что надо?

– Мне, Саша, икра нужна. Настоящая, без глупостей.

– Так ты ее на дух не переносишь!

– Раньше – было, а теперь – перенесу.

– Это с чего вдруг? – Саша внимательно осмотрел ее, ничего нового не нашел, но все же предположил. – Беременная?

– Беременная, – весело призналась Настя, – Тебе первому сказала. Ну… почти первому.

– На Казантип лазала, – догадался Саша, – все такая же. Не меняешься. А муж есть?

– Есть, Саша, но пока что он этого не знает.

– Чего «этого»? – потребовал он. – Что муж или что беременная?

– Ничего не знает, – засмеялась она. – Вот такой он у меня олух.

– Не поверю. Чтобы ты с олухом, – он вновь потрогал щеку, – не поверю.

– И правильно, Саша, не верь. Он у меня чудный, только не все знает о себе. Ищет.

– Не люблю я этих, – искателей, – пробурчал рыбак.

– Главное, чтобы я его любила, – рассмеялась Настя.

– А любишь? – недоверчиво спросил Саша.

– Люблю, – подтвердила она.

– Ну пошли тогда, поищу по селу.

Знала Настя, что искать ему нечего. Стоит икра у него в подвале в пол-литровых банках и ждет своего покупателя. А «поищу по селу» – это так – присказка для рыбинспектора и доверчивых граждан. Саша неслышно ступал по пыльной дороге стоптанными, в складку, короткими кирзачами.

– А не врешь? – не удержался, спросил, насупясь.

– Про что?

– Ну, что беременная.

– Не вру.

– Не видно ничего.

– Рано еще, Саша. Недели не прошло.

– Та… Кто ж определит такую малость? Может это… задержка?

– Я вижу, ты в курсе?

– А что? Думаешь, если деревенские – то все бараны.

– Да ничего я такого не думаю, Саша. Уважаю вас больше городских. А что беременная – так это точно. Женщина такие вещи сразу понимает.

– Женщина, – презрительно повторил он. – Ты еще соплюха, а не женщина.

– Почему же? Тебе сколько лет, Саша?

– Три года, как с армии, значит – двадцать три.

– А я три года, как с института. Значит, двадцать пять.

– – Да ладно, – удивился он, – а выглядишь, как десятиклассница.

– Так это я хорошо сохранилась, – улыбнулась Настя, – а по правде, – уже в серьезном возрасте.

Саша приободрился. Он опять потер щеку, но глаза его подобрели:

– Взрослячка, – констатировал он с некоторым облегчением.

– И я об этом, – подхватила Настя. – Тебе молоденькая нужна.

– Молоденьких я люблю, – внезапно признался он, – они, знаешь какие тугие? Как мячик.

Настя не сдержалась, громко рассмеялась, закидывая к солнцу голову.

– Ты чего? – насупился Саша.

– Ничего, Саша, это я так… От счастья. Дай я тебя поцелую.

Он споткнулся и замер коренастым столбом на неровном Казантипском пригорке. Настя приблизилась, обняла его, услыхала его неровное дыхание, запах морской соли вперемешку с юношеским, еще не набравшем терпкости, потом, и осторожно поцеловала в колючую рыжую щеку.

– Хороший ты, Сашка, – вздохнула. – Все у тебя получится. Верь мне. Я знаю.

– Точно? – с детской доверчивостью вспыхнул он.

– Настя Разумовская врать не станет.

Дальше они шли молча. Сашка пропустил ее в дом, она присела на внезапный в рыбацкой хате тонко очерченный венский стул.

Сашка вышел на двор, она услыхала, как он затопал по лестнице в подвал.

«Тум, тум, тум,» — затихали, погружаясь под землю его шаги.

Несколько минут тишины, затем:

«Тум, тум, тум…» – нарастание глухих звуков – и вот он в хате с несколькими банками в руках. Расставил их на столе, масляная гуща без остатка поглотила зеленоватое стекло, отбросила на свежую пахнущую клеенку темный, тускло очерченный силуэт.

– Значит, так, – сказал он, – слушай. Это, – он указал на первую банку, – осетровая. Ее кушай в первую очередь. Она рост дает. Эта, вторая, – белужья. Она самая мелкая и полезная. Дает силу и кости. А вот эта – стерляжья. На мозги действует.

– Да что ты, Саша, – тихо сказала Настя. – Это очень много, не довезу я. Жарко, поезд… И денег столько нет.

– Ты за деньги забудь, – спокойно заметил Саша, – не то я все вниз спущу. Мы с тобой в море ходили, сети таскали, от шторма спасались. Ты меня теплом своим грела… Я ведь сильно тогда испугался, – вдруг добавил он. – Правду говорю. Виду не подавал, а испугался крепко. Ты мне смелость вернула и спокойствие. В море без этого нельзя… А то, что руки потом распустил… ты не обижайся. Нравилась ты мне, да и сейчас нравишься. Хоть и беременная.

Настя усмехнулась.

Он продолжал, глядя на банки:

– Есть в тебе что-то… Словами не скажешь, а будто взял в руки что-то тонкое и легкое. Вроде шелка. Понимаешь?

– Понимаю, Саша, – серьезно ответила Настя.

– Так что бери и пользуйся. Корми пацана.

– Девочка у меня, Саша.

Он испуганно взглянул на нее, увидел, что она не шутит.

– Тебе виднее. Знаешь, наверное. Корми девчонку. А не хватит – еще приезжай. Рад тебе всегда.

– Спасибо тебе, Саша, огромное, но не могу взять. Не довезу.

– Довезешь, я тебя научу. Я тебе термос дам, немецкий, трофейный. Отец с войны привез. Ты туда икру сложи, банка на банку, а по бокам льда с холодильника насыпь. Так довезешь. А дома – опять в холодильник. В день по ложке – потихоньку съешь. Я тебе льда сейчас дам, – нашего, настоящего, морского. Я его зимой в нижний погреб натаскал и травой закрыл. До Песочного донесешь. А термос потом вернешь, когда опять приедешь… – Он осекся и начал споро упаковывать банки в пожелтевший, когда-то зеленый термос. Набил пазухи льдом.

– На здоровье тебе и девке твоей, – буркнул.

– Спасибо, Саша.

Она вновь обняла его, подхватила нелегкий термос, вышла во двор.

«Боцман» стоял на крыльце, смотрел вслед.

– До свидания, Саша. Береги себя.

– И тебе всего доброго. Приезжай.

– Приеду, Саша.

* * *

Ленинград ударил ее в сердце. Привыкшая к провинциальной одесской тишине, уюту двориков и морской южной лености, она вдруг, внезапно, резким уколом шпаги хватанула новое: столичную величавость, классическую красоту и настоящую неторопливую роскошь.

Ленинград проглотил ее целиком, будто удав неопытного крольчонка, и теперь ждал, наслаждаясь сытостью, когда рассосется, растечется по всем клеточкам гигантского организма нежное молочное мясо.

Настя с радостью отдалась ему, царственному змию, понимала юным сердцем: нельзя противиться, нужно подчиняться непреклонной его воле.

Ленинград, по-бабушкиному – Петербург, начинался сразу за окном их квартиры. Даже не так. Он начинался в самой квартире, в тихом уюте старой мебели, картин, лепки на потолке и туго постанывающем паркете. Он начинался у бабушкиного стола с вычурными ножками и резным стулом, за которым она работала: готовилась к лекциям, делала французские переводы, читала.

Петербург начинался в смежной комнатке, – мастерской Натана Львовича Худой костистый часовщик с неизменной кипой на седой шевелюре, носатый, твердый, как оселок, – он творил микроскопические шедевры, вдыхал в них тонко тикающую жизнь, словно ветхозаветный господь в первозданную глину.

Петербург совпадал с ее дыханием, движением крови по жилам, с затаенным стуком сердца. Он принял ее, как внезапно обретенную каплю крови, оброненную в былые смутные времена.

Первые месяцы Петербург будет ассоциироваться у повзрослевшей девушки с горячим гудением ног, перегруженностью мысли и разбуженной фантазией.

Дворцы, Набережные, соборы, белки в Павловске, плеск фонтанов в Петергофе, бюст Монферана в закоулке Исаакия, плоские водные трамвайчики каналов, серые неправдоподобные ночи без луны и звезд яркими осколками накапливались в тайниках памяти, чтобы порой, нежданно, развернуться в феерической красе брызжущего калейдоскопа посреди будничного сна.

Сочным, броским мазком импрессионистов в ее жизнь вошла бабушка со своим нетерпимым изломанным характером, полная высокомерного превосходства и тут же снисходительная к человеческим земным проявлениям.

Настя посещала ее лекции по французской филологии, тетки вахтерши приветливо пропускали старшеклассницу в университетские аудитории. Она слушала ее речь, иногда яркую, иногда скупую, часто нарочито будничную, с паузами… Эти паузы были паузами перед шквалом, схожем с работой армейской артиллерии, всегда внезапным и сокрушающим.

Она возвышала голос, порой до крика, фальцета. Студенты, убаюканные предыдущей вкрадчивой тишиной, вздрагивали и расширяли глаза.

Настя понимала, что услышанные сейчас бабушкины точные фразы станут их достоянием до конца дней. Она врезала их в память, как ловкий садовник врезает в дикую виноградную лозу прививку культурного ароматного сорта.

Бабушка уставала от лекций. Не жаловалась, но Настя видела, как дрожат ее руки, когда собирала сумку после лекции. Не выдержав, замирая от жалости, Настя как-то бросилась помочь ей, но наткнулась на полный презрительного достоинства взгляд, который навсегда отрезвил ее, объяснил суть вещей. Бабушка – не просто была волчицей, она была вожаком стаи. Жалость и сочувствие стирали грань между ней и остальными, и потому были неприемлемы.

Стая была малочисленной, что не делало ее менее опасной и изворотливой. Рядом с ней был матерый хитрый Натан, подрастала молодая самка – Настя. Еще двое, принятые недавно, были далеко. В Афганистане.

Потом их не стало.

Поредевшая стая молча сомкнула короткий ряд. Они выстояли, не угасли.

Каждый их них продолжал заниматься своим делом.

Бабушка читала лекции и переводила. Натан вначале на бумаге, а затем из железок-крохотулек ваял свои небывалые часы. Настя взрослела, набиралась сил и опыта, растила в себе шелковый кокон, становилась женщиной.

Очень ее занимал Натан Львович. Что-то было в нем такое, что привлекло к нему бабушку – даму бывалую, опытную и непростую. И Настю он притягивал, будто твердый магнит завитую стружку.

С чего начать?

Во-первых, он был по-настоящему стар, старше бабушки на пять лет, осенью, в конце сентября прошлого года ему «стрельнуло» (по его выражению) семьдесят лет. По этому поводу состоялся юбилейный вечер в ресторане, но Натан Львович при упоминании о нем только слабо улыбался и неопределенно взмахивал костлявыми руками. Несмотря на глубокую, по Настиному мнению, старость, Натан Львович оставался настоящим мужчиной. Бабушка говорила об этом совершенно открыто, не стесняясь, называя вещи своими именами.

– Если бы ты знала, Настя, – заявила как-то она за вечерним чаем, – как меня радует его маленькая штучка. Что ни говори, о большем счастье, чем чувствовать себя желанной, женщина мечтать не может. Натанчик, дорогой, не старей подольше. Я от тебя многого еще жду.

Натан меланхолично улыбался, покачивал головой в кипе и говорил:

– Маша, ты мне льстишь. Хотя чертовски приятно быть наследником Бени Крика, который, как известно, мог удовлетворить русскую женщину.

Настя поначалу вспыхивала от этих излияний, а потом обвыклась, не смущалась, понимала: счастье имеет простые рецепты.

Кстати, о Бене и Бабеле. Именно Натан Львович разъяснил ей ребус о Бабеле и разноязычии людей. Все, как всегда, оказалось просто. На иврите – древнем языке евреев, языке Ветхого Завета, — Бабель переводится как Вавилон. Вавилонская башня – символ человеческой бездумной гордыни – стала причиной разделения языков. Он же, Натан, объяснил, почему в магазинах нет книжек Бабеля.

– Расстрелян, – горестно сказал он.

– За что?

– О, Настя! Если бы они знали, за что… Но они сами не знают.

Во-вторых, Натан Львович был настоящим верующим евреем, что в те комсомольские времена было небезопасно и ставило его в один ряд с городскими сумасшедшими. Он всегда носил кипу, соблюдал субботу, ходил в синагогу, а по вечерам, накинув талес, читал, раскачиваясь, Тору.

Еврейские праздники отмечались в доме наряду с православными. Советские – не праздновались вовсе. Все эти Первомаи и Октябри с презрением отметались, отбрасывались, как шелуха очищенной луковицы.

Пурим, Пасха, Ханука, Успение, Преображение Господне сплелись в Настином сознании причудливым узором, из которого невозможно выщипнуть хоть бы один элемент, не разрушив самый узор.

Изредка между стариками вспыхивали жуткие, до перебранки, споры. В такие минуты Настя забивалась в уголок и тихой мышью следила за баталией.

– Все ждете? – с презрением тянула слова бабушка. – Приди, мессия, приди, пейсатый! Проспали (в оригинале она употребляла менее приглаженное слово) Христа! Под кривыми носами не заметили. Отдали на поругание.

– Машенька, – печально отвечал Натан Львович, – распяли его не мы, а римляне. Если помнишь, у евреев и казни такой не было. Мы побивали камнями. Что касается «проспали» – Адонаи свидетель – мы не в курсе. Мы верили в своего бога, мы в него и верим.

– Тоже мне, смиренники! – бросала бабушка.

– Еще какие, – подхватывал он. – Взять хотя бы Иисуса Навина, Давида, Маковеев, Самсона, Моисея.

– Безродный космополит, – устало махала рукой бабушка. – Правильно тебя посадили.

– С этим согласен. Посадили правильно. Космополит – он и есть космополит. Безродный – надо, конечно, посмотреть. Все-таки согласись, Машенька, роду нашему больше вашего на пару-тройку тысячелетий. В то время, как ваши предки поклонялись каждому встречному дереву, мы молились единому Богу уже полторы тысячи лет.

– Ладно, – мирно говорила бабушка, – ставь чайник.

И он ставил чайник со свистком, заваривал необыкновенную смесь индийского и цейлонского чая в пузатом, с толстенными стенками глиняном заварнике, и они долго, мирно, неторопливо пили восхитительный настой из тонких хрустальных стаканов в серебряных подстаканниках. Бабушка и Настя с вареньем, Натан Львович – с колотым сахаром вприкуску. Сахар тоже был необыкновенным: розоватый или с голубизной. Застывшим полупрозрачным матовым янтарем, он лежал посреди глубокого узорчатого блюда. Натан Львович колол его специальными щипчиками «царской работы». Сахар разламывался острыми слюдяными осколками. На блестящих боках отражался уютный светильник с зеленым абажуром. Будто кто-то внутри зажигал крохотную спасительную лампочку.

Сахар, чай и многое другое дарили Натану Львовичу очень немногочисленные посетители.

«Заказчики», – говорил он о них. Спокойно, даже равнодушно.

Настя наблюдала их нечастое общение (всегда в отсутствие бабушки) и поражалась той почтительности, которую к старому Натану в домашнем, слегка примятом костюме, проявляли эти, по виду очень достойные люди.

Все они были безукоризненно одеты. Настя скоро (бабушкина школа) научилась различать добротные изысканные вещи от броской безвкусной дребедени. Вещи были сплошь заграничные, хотя некоторые костюмы и дамские платья «делали наши» (Натан Львович произносил эти слова, подняв седые брови).

Настя понимала, что где-то в недрах петербургских дворов жили еще остатки той великой породы Мастеров, способных из простых вещей делать Радость. Наверное, они были похожи на старого Натана Львовича, такие же спокойные, желчные и заполненные достоинством. Иначе не могло быть, ведь Натан при жизни стал легендой. Он был Великий Мастер.

И это было то самое «в-третьих», что безудержно тянуло к нему Настю.

Натан Львович делал часы. Не ремонтировал, а именно Делал. Именно так, с большой патетической буквы. Верный последователь швейцарской школы, он создавал удивительные часы, главным качеством которых было не отмечание времени, а создание зримого образа времени, его осязание. Его часы несли в себе ту мгновенную искру Божию, что таилась в скрипках и виолончелях Страдивари или Мадоннах Леонардо.

Каждый механизм делался индивидуально, учитывая характер, вкус и наклонности будущего счастливого владельца.

– Видишь ли, Настенька, – неторопливо рассуждал Натан Львович, – приходит ко мне человек и хочет заказать часы. С турбийоном, вечным календарем или, скажем, репетиром. Мы говорим с ним о литературе, живописи, футболе, архитектуре или погоде. Мне важно знать, кто передо мной. Деньги, а они, Настя, очень немалые, в данном случае всего лишь контрамарка в театр. Они вовсе не гарантия, что ты поймешь пьесу или оперу. Деньги – только начало пути, но и без денег нет самого пути. Такие правила.

– А сколько нужно денег? – перебивала его Настя. – Я видела в магазине часы и за пятьдесят рублей.

Он улыбался, почесывал под кипой голову.

– Нет, Настя. Я делаю штучный товар. Я – не магазин. Мои часы стоят много дороже. Иногда сотни, а иногда и тысячи рублей.

– Тысячи? – ахала Настя.

– Совершенно точно, – подтверждал он. – Помнишь, месяцев пять назад мне заказал часы интересный господин в хорошем пальто? У него на руке был весьма достойный перстень.

– Помню. Он мне цветы подарил.

– Он. Его часы стоили пять тысяч.

– Но ведь это дороже «Волги»!

– И что та «Волга», если у него мои часы! – высказался Натан.

– Ты правду говоришь? – сомневалась Настя.

– После того, как меня усадили в лагерь за космополитизм, я всегда говорю правду. Чего мне бояться?

Он хитро улыбался, морщины бежали от его грустных глаз, терялись под густыми баками, тонули в основании черно-седой бороды.

– Откуда у них такие деньги? – спросила Настя. – Я знаю, что таких зарплат нет.

– У кого-то есть, у кого-то нет. Меня это не интересует. Каждый судья себе. Мое дело решить: буду я делать ему часы или нет.

– Как ты решаешь?

– Ты не слушаешь меня. Я беседую с ними.

– О погоде? – хмыкнула Настя.

– И о погоде, – подтвердил Натан Львович. – И о многом другом. Пока внутри меня не появляется готовый ответ. Если «да», я говорю с ним о будущих часах. Если нет – говорю «нет». И все.

– Так просто?

– В жизни, Настя, все просто. Главное слышать, что говорит душа: да или нет.

– Ладно, не отвлекайся, Натан Львович! – отмахнулась от философии девушка. – Как ты их делаешь?

– Вначале в голове. Затем на бумаге. Когда часы готовы на бумаге, я делаю спецификацию деталей.

– Чего?

– Спецификация – это список всех деталей, которые мне нужны. С размерами, характеристиками материала и так далее.

– Понятно, а потом?

– Раздаю заказы на их изготовление моим подрядчикам. Каждый из них делает что-то свое: корпуса, стекло, шестерни, пружины…

– А они кто?

– Разные люди. Старики, уцелевшие в безумии и глупости. Они делают мой заказ. Я – собираю часы.

– Так просто?

– Так просто, – подтвердил старик. – Ты мне напоминаешь одного милиционера, который упрекал меня тем, что я гребу деньги лопатой. Знаешь, что я ему ответил?

– Что?

– Бери лопату и греби.

– Взял?

– Ни в коем случае. Не взял, и не погреб. Он теперь майором на соседнем участке трудится.

– Натан Львович, тебя ведь арестовать могут! – испугалась Настя.

– Еще как! – подтвердил мастер. – И арестовывали. Потом отпускали. Понимаешь, Настя, у них у всех есть начальство. А у тех – тоже начальство. И у тех. А тем, кто совсем наверху, часто нужны хорошие часы. Без них им очень плохо. А с ними – хорошо. И кто им сделает хорошие часы, если я в тюрьме? Их Дзержинский со Сталиным? Нет! Натан Львович!

Старик весело рассмеялся, только глаза у него плакали. Насте так заломило сердце от жалости к нему, что она обхватила его руками и заплакала.

– Не плачь, деточка, – тихо говорил он. – Тебе не с руки. Ты – дворянка. Терпи.

* * *

Беда состояла в том, что сказочный город населяли обычные люди. Они рожали обычных детей, те подрастали и не давали Насте житья. Пролетарские отпрыски и дразнили ее, и шпыняли, и гнусности говорили.

Настя гордо терпела.

Терпение лопнуло, когда дворовой хулиган Витька Седой (у него одна прядь волос была белой-белой) остановил ее посреди двора и начал допрос.

– Ты в седьмой квартире живешь?

– Я.

– У профессорши?

– У профессорши. Она – моя бабушка.

– А дед?

– Натан Львович – ее муж.

– Твой дед?

Настя задумалась, но предавать старика не стала: он и впрямь стал ей дедушкой.

– Да, он мой дедушка.

– Так ты жидовочка с барахолочки? – повеселел Витька. – То-то я смотрю, глаза у тебя рыжие.

Зря он это. Не стоило ему язык распускать. Тем более, подобным образом.

Настины рефлексы, отработанные в Широком Лане и, по настоянию отца, поддерживаемые каждое утро трудной зарядкой, сработали точно, быстро и эффективно.

Она шагнула к хулигану, взмахнула правой рукой, делая отвлекающий удар, и когда он, отмахиваясь, инстинктивно раскрылся, коротко и жестко ударила его коленом в пах.

Удар, шаг назад, – и стойка с поднятыми вверх руками.

Витька взвыл и повалился на землю.

Настя опустила руки и тихо процедила:

– Засунь свой язык в ж… Ему там место.

Наслушалась в городе всякого.

Пошла по своим делам. Когда вернулась, шантропа дворовая и соседская встретила ее молчаливым сопением.

Делать было нечего: Настя смело пошла на пацанов. Гневом пылали ее щеки, сверкали глаза волчицы, сжались кулаки.

– Выходи по одному, – тихо скомандовала она.

Дрогнули пацаны. Всем вместе на девчонку – позор. А получать по одному, да еще по таким местам, как Витька, не очень хотелось.

А в этом деле губит все пауза. Промедлил – струсил. Проиграли, поняла Настя, поплыли пацаны.

– Брысь с дороги! – так же негромко прошипела она, и все увидели, как напрягся ее девичий загривок: волчица – натуральная волчица.

И расступились. Дали задний ход.

Прошла она мимо них, знала: победила.

Однако и здесь расслабляться было нельзя. Поэтому оглянулась Настя и объявила:

– Завтра купаться идем. К Петропавловке. В восемь. Ждать не буду.

И пошла себе на третий этаж, в тихий быт дворянской синагоги.

* * *

Настя не просто вошла в дворовую стаю, она стала волчицей – вожаком стаи. И надолго вошла в легенды пацанов-недоростков слава Насти «Профессорши».

Худая, поджарая, голенастая, с длинными руками и ногами, юношески нескладная, без признаков девичьих округлостей, она с горящими глазами носилась в футбол, до горизонта уплывала в Балтику, неуступчиво дралась с соседними шайками, делила территорию и внятно, без запинки, могла обложить терпким питерским пролетарским матом.

Бабушка молча осматривала ее всклокоченную упругую фигурку с побитыми коленками и громко вздыхала:

– Одесская бандерша. Любка-Казак. Подрастающий уголовник.

Бурчала, но глаза Настю не обманывали: радовалась бабушка ее неуступчивому дерзкому характеру.

– Девственность еще не про…ла? – грозно вопрошала профессор французской словесности.

– Как ты можешь? – вспыхивала Настя. – Что за гнусности ты говоришь?

– Слова, Настенька – тьфу! Мусор. Не слов бояться надо – дел. Словами можно обидеть, а делами – убить. Хотя иногда и слово, особенно подлое, – дело.

И, кстати, ты мне зубы не заговаривай. Отвечай бабушке на четко сформулированный вопрос.

– Девственность – на месте, – докладывала Настя. – Никому до нее дела нет.

Бабушка смеялась, обнимала внучку за худые плечи. Настя склонялась к ней, ощущала тонкое беззвучное сотрясение бабушкиного тела: та умела как-то необычно смеяться молча.

– Не стрясись, – требовала Настя, и тогда бабушка всхлипывала и заходилась неинтеллигентным, неженским – зэковским хохотом.

Самой Насте было не до смеха. Уже шестнадцать исполнилось, пошел семнадцатый, а она все ходила в гадких утятах. Девчонки-одноклассницы округлились, формы выпирали и спереди и сзади, коленки сделались сдобными – хоть в булочную не ходи. А Настя – жилистая, худая, вытянутая во всю длину, только тем и напоминала девчонку, что длинными тугими волосами да сережками-скромняжками в ушах.

Сережки на шестнадцать лет подарил Натан Львович. Старый мастер в сентябре не работал. Настя уже знала, что в сентябре у евреев чередой идут праздники, в том числе и Новый Год. Было забавно, когда он в зародыше осени церемонно поздравлял их с новым счастливым годом. Заказчики к нему в сентябре не приходили – знали причуды Натана.

А тут Настя заметила, что старик засел за работу и копошился над ней с затаенной улыбкой в печальных глазах.

«Работает – значит, надо ему», – решила Настя и о факте этом позабыла. Расспросить, конечно, очень хотелось, но сдержанность – их семейный идол – поджал сухие губы и умерил ее пыл.

Утром, в день рождения, Настя обнаружила на туалетном столике очаровательную бархатную, глубокого зеленого тона коробочку. Немедленно распахнутая, она явила Насте чудные сережки с серо-голубыми мерцающими камешками, тонко очерченными неприметным сероватым цветком.

Уши Настя проколола еще в пятом классе. Ходили для этого с мамой в поликлинику, где степенный врач с неожиданным для Одессы именем Иван Иванович сделал над ней нехитрую операцию. Однако, серьги Настя никогда не носила. Не до того было.

А тут глядели на нее две крохотные ледышки и ласкали глаз убаюкивающим светом.

Настя мигом вставила их в уши. Оглядела себя в зеркало и с визгом помчалась к старикам. Была суббота, те блаженствовали в постели.

– Бабушка, Натан Львович, прелесть какая! – закричал она с порога и ринулась к ним под одеяло. Завозилась, нашла между ними место и вдруг пронзила ее страшная мысль: что с ней будет, когда они вдруг умрут?

От неожиданности она громко вскрикнула, всхлипнула и безудержно, непривычно зарыдала.

Бабушка, будто поняв ее печаль, обняла ее крепко. А Натан, подумав минуту, заметил:

– Вот мне эти русские женщины! Имею счастье!

Настя схватила его сухую морщинистую руку и прижала к груди, словно не отпускала от себя уходящего навеки жениха.

Потом, уже за чаем, Натан медленно и уютно рассказывал ей о подарке.

– Камни эти, Настенька, – сапфиры. Хорошие камни. Настоящие. Чтобы ты знала, драгоценных камней на земле всего четыре: бриллиант, изумруд, рубин и сапфир. Все остальное – хорошо. И все на том. Больше всего ценят бриллианты, – так сложилось. Мне по душе – изумруд и сапфир. Есть в них настоящая глубина, без блеска. Ты понимаешь меня?

– Конечно, Натан Львович.

– Изумруд – не твой камень. Твой камень – сапфир. Он король серого цвета. А серый цвет – это вам не цвет толпы и осенних улиц. Серый – тонкая смесь черного и белого, который, в свою очередь, суть семи цветов радуги. Серый сапфир – цвета волка. А ты у меня – будущая волчица. Поэтому я его выбрал дл тебя.

– А металл, Натан Львович? Серебро?

– Металл, Настя, платина. Она тоже серая, но благороднее платины металла нет. Рядом с ней серебро и только потом – золото. Красное золото, желтое золото.

– Ты сделал мне дорогой подарок, Натан.

– Что мой подарок в сравнении с тем, что дала мне судьба в конце жизни?

Он погладил ее шероховатой ладонью. Глаза его блеснули, он поспешно отвернулся.

Настя вспомнила, как он плачет каждый год на девятое мая. Единственный советский праздник, принятый в их семье. Острая жалость к его горю, одиночеству, бессилию перед смертью пронзил ее ударом электричества.

Она помолчала, перевела дыхание:

– Я люблю тебя, дедушка, – сказала она.

– Знаю, внучка, – тихо откликнулся Натан Львович. – У такого старого Аида, как я, есть великое счастье – внучка-гой. Гримаса судьбы, но какая прелестная.

А волосы и сережки, ­– этого, согласитесь, маловато для девушки.

Настя придирчиво рассматривала себя в зеркало, пыталась отыскать в себе будущую женщину. Получалось не слишком.

Настя грустно улыбалась, одевала свои бандитские наряды и бежала во двор. Там всегда терпеливо и преданно ждала ее дворовая шантрапа.

***

Каждое лето они с бабушкой ездили на море. Необычная во всех проявлениях Мария Сергеевна, и здесь обнаруживала странности и капризность.

– Никакой Ялты, никакого Сочи, – отрезала она. – И Одессы не будет.

– А что будет, бабушка? – стонала Настя.

– Что надо, то и будет! – веско роняла она. – Будет настоящее чистое море без людей и пошлости, будет густой ветер и старый мой друг Казантип. Я вас познакомлю.

Натан с ними не ездил. Лето – много заказов. Он торопился закончить все к сентябрю. Он провожал их на вокзал. Уже на перроне прощался с ними и грустно говорил:

– Советская власть дает профессорам слишком долгий отпуск. Будьте мне добры, ведите себя прилично.

– И ты, Натан! – строго говорила бабушка. – Приведешь бабу – глаза выцарапаю.

– Кому? – испуганно пятился старый Натан.

– Ей! – спокойно отвечала бабушка. – Не тебе же. Ты человек слабый, – мужчина. Кроме того, на что мы будем жить без твоего заработка? Моего – советского – хватит только на чай.

— Маша, я тебя умоляю, какие женщины?

– Знаем, знаем, – с достоинством замечала она. – Ты – ловелас известный.

– Машенька, – осторожно вопрошал он, – ты не напомнишь мне, который по счету я у тебя муж?

– По шее дам, – обрезала решительно бабушка.

– Видишь, Настенька, как решаются у нас принципиальные споры, – расстроился Натан Львович.

– Ладно, завел, – взмахивала властно рукой бабушка, – иди сюда. Целоваться будем.

Они крепко целовались в губы, бабушка даже глаза прикрывала.

«Во дают», – удивлялась про себя Настя.

Уже в поезде, в роскошном двухместном купе спального вагона, бабушка задумчиво, тихо продолжала беседу с Натаном.

– Вот я, русская дворянка, имела пять законных мужей. Незаконных и всяких… – она взглянула на внучку, – не сосчитать. Выгнала всех за глупость и бездарность. Живу на старости лет с безродным космополитом, а счастлива, как девушка на выданье.

– Бабушка, а кто мой настоящий дедушка? – спросила Настя.

– Мама не рассказала? – бабушка пытливо вглядывалась ей в глаза.

– Нет.

– Крепка порода, – тихо заметила, – гордячка.

Долго смотрела в окно на безрадостные российские пейзажи: домики и потрепанные леса. Настя решила, что бабушка не хочет отвечать, но та прервала молчание.

– Он был офицером ГПУ. Госбезопасности. Знаешь о таком?

– В школе проходили.

– Вот и мы проходили, – желчно усмехнулась она. – Когда меня арестовали, мне было двадцать пять, чуть больше, чем тебе. Шел сороковой год. Советы готовились к войне и подметали всякую нечисть. В том числе, бывших дворян.

– Зачем? – удивилась Настя.

– А как же иначе? – спокойно ответила бабушка. – Мы и были враги, с нами у них ничего не вышло бы. Куда нас? Не в Толстые же всем подаваться?

Здесь не совсем было понятно, однако Настя промолчала. Ждала главного – о дедушке.

– Ты про гэпэушника начала.

– Помню, – отозвалась бабушка. – Вот он и есть твой дедушка.

– Как же? – вскрикнула Настя.

– А так же, – съехидничала Мария Сергеевна. – Привезли меня к следователю. Ему было лет сорок пять. Взрослый. Звание – полковник по-нынешнему. А тогда – уж не помню. Шпалы какие-то или ромбы. Черт их разберет. Увидел меня, долго ходил по кабинету, кабинет большой и даже уютный. Ходил и головой качал. Что-то тихо сам себе говорил.

А я сижу – гордостью наливаюсь, готовлюсь к отпору и лютой смерти. Страшно было – до рези в животе. И писать хотелось ужасно. Сидела, однако, молчала.

Он походил, походил, взял стул, сел рядом и тихо так говорит:

– Вот что, Мария Сергеевна. Я сейчас дам вам бумагу, и вы ее подпишите, не читая. Потом я вам выбью один зуб – не обижайтесь. Такой, что не видно. И пару синяков – тут уже придется походить некрасивой. Потом вас осудят на пять лет, а я вас заберу к себе. В тюрьму не поедете. И в лагеря не поедете. Будете моей… – тут он запнулся, но продолжил, – женой. Через пять лет вас выпустят, и вы пойдете на свободу. Жизнь сохраните и мне радость подарите. Согласны?

Я спросила его только об одном:

– Какой зуб?

– Этот, – он дотронулся до скулы. – Последний. Зуб мудрости. Врачи говорят, что их в любом случае надо удалять.

– Давайте бумагу.

– Нате, – он придвинул чистый лист, дождался моей подписи, потом спросил: – Шпионкой какой страны желает быть?

– Если можно, Франции, – попросила я.

– Устроим, – усмехнулся он. – С Францией у нас вроде мир, но ничего. Устроим.

Бабушка замолчала.

– И что потом? – всполошилась Настя. – Обманул?

– Нет, не обманул. Все оказалось правдой. В сорок пятом меня, беременную на девятом месяце, выпустили из закрытого особняка какого-то пригорода Москвы. Что за место – не знаю до сих пор. Привезли домой, в нашу квартиру. Там все было так, как до ареста. Даже книги. Такие вот, Настя, чудеса.

– А что с ним случилось?

– Через несколько дней после рождения Веры, твоей мамы, пришел от него молодой офицер. Пришел ночью. Приволок кучу продуктов и рассказал, что отца Веры расстреляли в самый канун Победы.

– За что?

– Кто их звериные игры разберет? – ответила бабушка.

– Как его звали?

Бабушка долго, без слез, смотрела на внучку. Потом мужественно выдавила:

– Думай обо мне что хочешь, но имени его я так и не узнала. Он меня звал Мария Сергеевна, а я все годы говорила ему «ты». И все. Вере дала отчество моего отца. Так бывает.

– Но ведь это ужасно!

– Ужасно. Но благодаря этому «ужасно» есть ты, твоя мама и я. И кровь наша, моя кровь, победила. Вот вы какие выросли. Порода.

Настя услыхала это «есть» о маме. Не «была», а «есть».

Она перебралась на полку к бабушке, они обнялись и долго сидели молча, вслушиваясь в дыхание друг друга сквозь частый стук колес по рельсам.

* * *

Ранним утром они вышли на беспорядочной хлопотливой станции.

– Джанкой, – сказала бабушка. – Здесь можно пересесть на поезд Москва – Керчь, он доставит нас почти к месту, но, думаю, мы поступим иначе.

Как «иначе» она объяснять не стала. Оставила Настю охранять багаж, а сама ушла, гордо неся седеющую голову среди пестрой взволнованной толпы.

Настя терпеливо топталась среди вещей, поглядывала по сторонам, как вдруг до нее дошел смысл бабушкиных слов: «Джанкой».

Да ведь это уже Крым! Самый что ни на есть настоящий! Она заозиралась, пытаясь отыскать его приметы среди станционной обыденности.

И тут же нашла: напротив нее, через пути, на главном перроне стоял здоровый черный котел на толстых ногах. Под котлом трещал огонь, толстые дрова корежились от жара, постреливала смола, недолгие искры путались в пыли. К котлу тянулась молчаливая очередь.

За котлом шуровал кривоногий дядька в расхристанном халате и папахе. Он загребал содержимое котла непомерной шумовкой, что-то там внутри переворачивал и топил. Очередь терпеливо вздыхала, дядька явственно крякал, изображая усердие и творчество.

Но вот что-то свершилось в тайных недрах котла, дядька торжественно распрямился и звонко, по-мальчишески высоко, завопил, коверкая звуки и интонации:

– Чебуреки, чебуреки, горячий чебуреки! Совсем горячий, только сейчас сварил!

Очередь пришла в движение. Первый – дяденька бухгалтерского вида – шагнул вперед, что-то тихо произнес, протянул бумажку (рубль – разглядела Настя) и хищно глотнул слюну.

Дядька в халате схватил рубль, энергично шуранул в котле, что-то зачерпнул и глазам публики предстали три капающих маслом бронзовых полуовальных, с примятыми краями, чебурека.

Бухгалтер подставил плоскую тарелочку из фольги с узорчатыми неверными боками, чебуреки плюхнулись в нее с квакающим звуком.

Бухгалтер дернулся, огляделся по сторонам, увидел деревянные пыльные столы и устремился к ним. Даже через отделяющие их пути Настя видела, что ему горячо в пальцы, что он спешит изо всех сил, чтобы не выронить, не упустить заслуженный приз.

Он шмякнул тарелочку на стол, перевел дыхание, осторожно взял первый чебурек, сложил его пополам и медленно, опасаясь жара, кусанул с тонкого края. Из разодранного чебурека бурно захлюпала серая ароматная жижа, бухгалтер заторопился, пытаясь поменьше потерять.

Очередь двигалась быстро, стол заполнялся блестящими кружочками с парящими сочными лепешками. По перрону потянуло таким ароматом, что Настя вздрогнула от голода. Слюна заполнила рот, пришлось и глотать, и плеваться, пока бабушка не видела. Плевалась Настя «по-козырному», как учили во дворе.

– Настя! – услыхала она грозный окрик.

Неведомо откуда появившаяся бабушка гневно выкатывала на нее сердитые глаза. Рядом с ней покорно и угодливо переминался молодой парень в фуражке.

– Бабушка, – застонала Настя, – ты слышишь этот запах?

Мария Сергеевна потянула воздух, увидала татарина с котлом и хитро улыбнулась:

– Чебуреки. Понимаю тебя. Здесь кушать не будем. Едем.

Молодой человек подскочил к багажу, схватил, крякнул и помчался к выходу с перрона.

Бабушка с внучкой поспешали следом. Бабушка – полная достоинства, внучка – вприпрыжку. Успеть бы.

У входа в вокзал парень метнулся к «Волге» с оленем на капоте, открыл багажник, рассовал сумки, перевел дух и мирно сказал:

– Поехали, барышни.

Ехали долго, монотонно. Вначале Настя с трепетом озирала пологую, без примет, степь, радовалась живности на обочине, серым неровным одеялам пыльных овечьих отар, аистам, шагавшим по траве, а затем поплыла, ослабла, задремала.

Спала, наверное, долго, потому что заломило шею и свело правое плечо. Она застонала, встрепенулась, открыла глаза и ахнула.

Справа, через голую степь, на нее широким охватом наступали голубые горы. Словно фокус в цирке, они вырастали прямо из необъятной степи. Выделялись две вершины в гряде, жесткие, как гигантские каменные пальцы.

– Это Кара-Даг, Настя. Под ним – Коктебель. Это страна Волошина.

Настя читала стихи Волошина – странные, неспокойные, с затаенной горечью в каждой строчке, полные тревожных предчувствий.

– Коктебель – деревушка на берегу моря. Мы обязательно сюда приедем. Сейчас наш путь дальше. Через Феодосию в Песочное. Там мы с тобой будем жить.

– Там так же красиво? – спросила Настя.

– Нет, не так. Там красиво, но по-другому. Песочное – восток Крыма. Степной Крым. Киммерия. Нам нужно туда. Нас ждет Казантип.

* * *

Песочное расстроило Настю. Ни тебе гор, ни привычных кипарисов юга, – ничего, достойного внимания. Только плоская степь, заросшая обессиленной от жары травой. Весной еще голубые, а ныне белесые выцветшие хатки, коровы в огородах с раздутым выменем и печальными, как у Натана Львовича, глазами навыкате. Тишина, зной, гудение пчел в саду. Чудные, потрескавшиеся от сока розовые помидоры «микадо» на тонкой проволочной шпалере.

– Здесь мы будем с тобой жить, – бодро сообщила бабушка. Заметила разочарование внучки, весело добавила: – Не грусти, девочка. Не все так плохо!

Их ждали. К машине вышла крепкая подвижная тетенька, бросилась к бабушке обниматься-целоваться. Обернулась к Насте, улыбнулась по-доброму и как-то застенчиво:

– Здравствуй, Настя. Меня зовут Галиной Ивановной. Для тебя – тетя Галя. Пошли в хату.

Хозяйский дом, однако, «минули» (выражение тети Гали) слева, вышли в обширный огород, и тут Настя увидала небольшой уютный сарайчик-флигелек, закутанный тенью старых абрикосов и груш.

– Летняя кухня. Семья большая, по теплу здесь и готовили, и обедали. Теперь нас двое: я и Петя, мой муж. Сыновья разъехались по стране, собираемся редко. Вот Петя ее и перестроил. Получилось очень даже уютно. Нравится?

Конечно, понравилась Насте сказочная избушка: – и крыльцо, и непривычно малые оконца, и деревянный, с щелями, пол, вычищенный до матового соснового блеска.

– У тебя будет своя комната, – продолжала тетя Галя, – вот эта. Бабушка – напротив. Кухня. А вот и столовая. Маленькая, но вам хватит. Годится?

– Годится! – разглядывая высокую кровать с металлическими шарами на решетчатых спинках, объявила Настя. – Очень даже.

Она не заметила, как быстро переняла речевые обороты хозяйки. Та хмыкнула, оставила жильцов наедине.

– Отдыхайте с дороги. Душ на улице. Вон кабинка. Туалет рядом. Не страшно?

– Годится! – вновь подтвердила Настя, вспомнив Широкий Лан.

– Она – девушка привычная, Галя. Не переживай, – вмешалась бабушка.

* * *

Потянулись однообразные, насыщенные ленью, солнцем и морем дни. Вставали очень рано. Поначалу Настя встревожилась: уж больно все это напоминало ее военное прошлое. Но напрасно. Изматывающего труда не было. А был отдых – такой, без которого нельзя человеку прожить долго и полновесно.

Быстро завтракали. Молоко, хлеб, брынза, сырые домашние яйца с солью, с мелко нарубленным луком и пахучим подсолнечным маслом.

Одевались в легкие продуваемые тряпицы, набрасывали соломенные шляпы и энергично, не мешкая, шли к морю.

Вначале – к лесу, затем, минуя песчаные дюны, — к прозрачной малосольной воде.

Про эти места знали немногие. — Настя с бабушкой владели всем Татарским заливом. Если появлялся посторонний, бабушка гневно махала рукой: проходи дальше. Что тебе, места мало?

Впрочем, такое случалось редко.

Они быстро раздевались догола, расстилали одеяло, валились на него и затихали, ощущая под набухшими от пота шляпами, как медленно и неотвратимо ползет к зениту солнце, как укорачиваются тени и как не хочется, чтобы это когда-нибудь закончилось.

Их тела покрывались сплошным загаром, сверкали только глаза и зубы. У Насти до неопределенного соломенного цвета выгорели волосы. Бабушка усмехалась ее унынию.

— Потемнеют, внучка. Не беда. А вот о других волосах мы должны поговорить.

Настя выжидательно посмотрела на бабушку. Она вздохнула и почему-то перешла на французский.

— У тебя скоро появится мужчин. Я хочу, чтобы ты была к этому готова. И в телесном смысле.

— Да кому я нужна, бабушка? – отчаянно вскрикнула Настя. – Ты меня видела? Гадкий утенок!

— Я тебя вижу каждый день. А ты – нет. Хорошо, что Галя не держит больших зеркал. – Она загадочно улыбнулась. – Очень скоро ты превратишься в чудесную женщину. Всему свое время. Однако, ты меня перебиваешь.

— Я слушаю, бабушка.

— Тело женщины – воплощение ее внутреннего мира. Плохой маникюр или педикюр, складки на боках, безвкусная одежда, волосы на лобке и подмышках говорят о ней много больше, чем цитаты из книг или заумные рассуждения. Ошибка в тоне губной помады – и ты из агрессивной женщины-вамп превращаешься в дешевую шлюху.

— Ты мне расскажешь, как надо? – спросила Настя.

— Я уже начала. Сегодня мы побреем тебя, на теле не должно быть ничего лишнего. Помни, ты всегда должна быть готова к Встрече (она произнесла это слово с большой буквы). На улице, в трамвае, кафе или пляже. Упущенное мгновенье часто оборачивается жизненным крахом. Ты узнаешь своего мужчину. Почувствуешь кровью. Не отпускай его, борись за него.

— А вдруг он женат?

— Твой мужчина женат не будет. Если у него семья – он не твой. Греха на душу не бери. Смотри по сторонам смело – ищи.

— А потом?

— Потом мы отдашь ему себя. И тело и душу. Такова наша доля – отдавать себя. Не бойся, не тушуйся, не старайся, дай себе волю. В любви стыда нет. И пошлости нет. Она — живая, как это море или лес за спиной. Любовь – как теплая вода в прохладный день: из нее не хочется, невозможно, немыслимо выбираться.

— То, что ты говоришь – прекрасно! – воскликнула Настя.

— Я хочу, чтобы ты так думала. Спокойное ожидание, готовность к чуду должно стать твоим состояние. Не бойся неудач. Судьба ведет нас.

Вечером бабушка первый раз брила Настю. Было немного неловко и щекотно.

— Теперь ты будешь делать это сама, — объявила бабушка. – Пристально следи за собой. Помни, ты всегда должна быть готова.

****

Настя утратила чувство времени и реальности. Весь мир отступил в далекое невидимое ничто, вселенная свернулась в миниатюру: домик, тропа через лес к морю, песок, густое чистое море, расплывающиеся в глазах строчки книг, тетя Галя, ее муж, корова с очаровательным именем Дуся.

Куда-то подевалась Настина порывистость, жажда действия, желание властвовать и бороться.

Странная созерцательность нахлынула на нее, окутала мягким податливым неторопливым покровом: легким, почти невесомым.

Она вдруг обнаружила, что песок на Татарке вовсе не песок, а осколки раковин. Побольше – недавно выброшенные морем, поменьше, почти пыль, — давние, позабывшие вкус моря, потерявшие память о том, что в прежние времена были домом для мягкотелого скользкого моллюска.

Рядом с ней – протяни руку – кипела странная, немного истеричная жизнь. Жуки, муравьи, почти невидимые пауки торили свой путь. Наверняка он был таким же полновесным и необычным, что и Насти, бабушки, мамы, Натана Львовича, полковника Бондаренко, Витьки Седого.

Она засыпала под эти мысли. Странные видения, затянутые и печальные, тревожили ее.

Она просыпалась и вытирала глаза: слезы застилали их, будто торопливый летний слепой дождь размывал привычный ландшафт.

Натан Львович умер тихо, за работой. Глаза старого мастера закрылись, из рук выпал инструмент. Часы, над которыми он трудился, завяли, будто слабый росток не политый вовремя.

На губах его застыла грустная улыбка белого клоуна.

Бабушка не плакала. Она ходила в синагогу, привела рэбе. Потом села в дальний угол комнаты, прибрала слепыми руками сжатую к комок Настю и застыла.

Чужие люди с бородами, в кипах, в жилетках, длинных рубахах заполнили дом. Чужая речь, тихое чтение Торы, скрип стульев под раскачивающимися телами – все было странным, нереальным, исторгнутым из другого далекого времени.

Хоронили Натана тем же днем – по обычаю – до заката солнца.

Настя не помнила похорон.

Вновь живой она ощутила себя много позже, когда сняли траурные полотенца с зеркал, раздернули шторы и выяснилось, что в городе – зима. Неприветливая, влажная, безнадежная.

Бабушка, непохожая на себя, ходила по дому, натыкалась на вещи. Неожиданно Настя увидела, что бабушка стара. Разом обвисла кожа на щеках и шее. Набрякли мешки под глазами. Мария Сергеевна утратила стройность осанки и легкость шага. Стала заметна дрожь в руках.

Она подогу сидела в своем кресле с книгой, но страницы не листала. Настя видела, что глаза ее смотрят в одну точку. Что она видела? Наверное, лучше не знать.

Вдруг она решала пить чай, начинала хлопотать, затем движения ее замедлялись, сминались. Она усилием воли добиралась до кресла и падала в него без сил.

— Помнишь, как мы ходили на Казантип? – спросила как- то она?

— Конечно, бабушка, — откликнулась Настя. – И гору Волошина, и Кара-Даг – все помню.

— Ты не забывай о нем, — продолжала бабушка. –Когда меня не станет, советчиком тебе будет только он. Верь ему.

— Хорошо, бабушка, — Настя подсела к ней и вцепилась в морщинистую кисть. – Только ты не умирай. Что вы со мной делаете? Все умираете! Я ведь совсем одна останусь!

— Так бывает, — тихо заметила Мария Сергеевна. – Много хуже, когда наоборот.

— Ты держись, бабушка, — Настя всхлипнула.

— Не могу больше, Настя. – старуха покачала головой. – Завод кончился. Ты не переживай слишком. Мы долго прожили с тобой вместе. Я научила тебя всему, что знала. Я верю в тебя, ты – наша кровь. Береги ее. Помни о ней. Ниточка не должна прерваться.

Настя молчала, стискивая ладонь бабушки. Та поморщилась, однако стерпела.

— Ты – студентка. Через год — диплом. Хорошо, что ты послушала меня и не пошла в университет. Что они теперь – их университеты? Послушай мой последний совет: окончишь институт – в Петербурге не оставайся. Квартира – твоя. С ней ничего не случится. Поезжай куда-нибудь в народ, поживи среди людей, присмотрись. Карьеру не делай — какая карьера у архивариуса? Просто работай. Деньги у тебя есть. Натан завещал тебе все. Мои деньги, профессорские, — она усмехнулась, — лежат нетронутые на книжке. Все – твое.

— Бабушка, как ты можешь о деньгах?

— Не будь дурочкой. Ты – дворянка, а деньги облегчают жизнь. Даже здесь. Пользуйся ими. Не транжирь, помни: из тебя потянется новая нить. Дай ей свет и радость.

— Хорошо, бабушка.

— Одесская квартира, та, что по смерти дана Владимиру, — тоже на тебе. Не растеряй ничего. Помни: ты всего лишь кокон.

Она тяжело пошевелилась.

— Я посплю, Настя, иди погуляй.

Настя испугано вздрогнула.

— Не умру, не бойся, еще не время, — заметила Мария Сергеевна. – Хочу побыть одна. С Натаном поговорю. Иди.

Настя послушно встала и пошла в свою комнату переодеться.

Она привычно сбросила домашний халат, повесила в шкаф и мельком взглянула в зеркальную дверь. Заглянула и замерла.

В высоком зеркале, еще утром задернутом полотенцем, отражалась прелестная женщина с черной копной тугих волос, чуть обезьяньим, даже в печали, живым лицом, тонкой изящной фигурой, точеными ногами и гибкими руками – крыльями, готовыми поднять ее в промозглую серую бездонность.

Нежданная, несвоевременная, эгоистичная радость охватила ее. Торжеством наполнилось все существо ее.

— Вот оно, — подумала озаренная внутренним светом Настя, — то, о чем говорила бабушка. Всему свое время. Во оно и пришло ко мне.

Бабушка без Натана протянула до весны. Она умерла перед самой Пасхой. Умерла – будто в сон ушла. Тихо, спокойно, торжественно.

На прощание перекрестила Настю, горделиво окинула ее последним взглядом и угасла, как истощившая воск свеча.

Настя осталась одна.

Сердобольные преподаватели уговаривали ее взять академотпуск, придти в себя, но Настя спокойно и решительно отмела ненужные ей заботы.

Она четко и методично сдала последнюю сессию, без усилий защитила диплом, выбрала направление в глухомань украинских степей и, не дожидаясь выпускного бала, мечты всех студенток – укатила по распределению.

Она спала на второй полке плацкартного вагона. Внизу пировали попутчики. Звякали стаканы, пахло колбасой и черным хлебом.

Вагон покачивался, старался не отстать от локомотива, Настя улыбалась во сне.

Начинался новый этап в ее жизни.

Начиналась новая жизнь.

« Я – кокон, — говорила она себе во сне, — я протяну через время свою нить. Тончайшую шелковую нить.»

________________________

Ждали Ползова. Тень великого управляющего опередила появление его самого: черной тучей придавила обычно улыбчивых сотрудников, стерла оживление с их лиц. Плановики и бухгалтера суетливо перебегали из кабинета в кабинет с пухлыми серыми папками, о чем-то шушукались там друг с другом и спешили на место.

Даже Павел Иванович с утра был замкнут, говорил отрывисто, мат не употреблял вовсе, поминутно поправлял неуклюжий узел галстука на толстой короткой шее и отирал с обширной круглой лысины несуществующий пот. Какой пот? — зима на улице. Сухая, ветреная, жуткая в своей неуступчивости. Впрочем, что ветреная – удивляться не стоило. Ветер в поселке не стихал никогда и ни при каких обстоятельствах.

— А как же, — говаривал Максимыч. – Без ветра никак нельзя, Настя Владимировна. Без ветра станции бы не было. Ветер и вода – главные условия при выборе пятна для атомной.

Настя, впрочем, как и все на атомной, суждениям Михаила Максимовича – ветерана и скромного работника производственного отдела — доверяла не задумываясь.

Все же любопытство победило:

— Почему, Максимыч? Ветер – то причем? Вода – ладно. А ветер?

— Вода, Настя Владимировна, конечно, важнее ветра. Вода охлаждает конденсатор турбины, пар в трубках превращается в воду и возвращается в контур.

Он задумался. Настя уже знала эти его паузы, поторопила:

— А ветер?

— Активная роза ветров равномерно и постоянно рассеивает выхлоп из вентиляционной трубы атомной по обширной территории, то есть происходит разбавление выхлопа в гигантской массе воздуха. Нет ветра – выхлоп невидимым облаком концентрируется над городом и окрестностями.

— Вредно? – тревожно спрашивала Настя.

— Не полезно, — соглашался Максимыч, — лучше разбавлять.

Сегодня и он был озабочен. Набеги Полозова, всегда стремительные, жестокие и кровопролитные, задевали всех. Ураган раскачивает деревья и большие и маленькие. Даже кусты.

— Не дадут досидеть до пенсии, — пожаловался на ходу Насте, — актов и половины нет. Что будет?

Он вздохнул и юркнул в кабинет ПРО, где всклокоченные мастера и прорабы шерстили стопки бумаг.

Раздавался в кабинете приглушенный говор, смеха не было. Насте стало весело, глядя на притихших бандитов-линейщиков.

«Даст вам сегодня Алек Абдулович, — злорадно подумала она, — не все вам хвосты распускать.»

Впрочем, ее злость на линейщиков была напускной: она уважала этих матерых работяг, которые тащили на себе груз огромной ответственности.

И они уважали ее, ценили за спокойствие, готовность разобраться в документах, доброжелательность и любопытство.

Поначалу ей, конечно, было непросто. Мир, в который она попала, шокировал с первой минуты.

Поселок (титул «город» был для него явным преувеличением) ютился в степной жирной грязи над скалистыми берегами Южного Буга. Не было архитектуры, а были просто дома. Пяти- и девятиэтажные. Такие себе Черемушки в поле. Не было улиц: в адресе указывался номер дома и квартиры. Театры, рестораны и все прочие атрибуты города отсутствовали. Присутствовали: ветер, грязь и странный язык «суржик» (смесь украинского и русского), на котором пытались говорить все, даже выпускники московских вузов.

Настя, воспитанная рафинированной почитательницей языка, какое-то время даже не очень понимала, что ей говорят. Своеобразная заграница в родной стране.

Даже сомнительные остроты линейщиков, их оценивающие, порой совершенно неприкрытые мужичьи взгляды не обескураживали так Настю, как попирание родного языка.

«Суржик» ранил ее покрепче вульгарных бессмысленных песенок с тюремным отливом. Песни эти местные жители очень уважали. По выходным во многих распахнутых окнах устанавливались динамики, хозяева выбирали максимальную громкость, и «врубали музон».

Какое-то время Настя удивлялась количеству малых детей и беременных женщин. Обычая схема перемещения рядовой семьи по городскому бездорожью была такова: впереди, в ватнике или мятом пиджаке нараспашку брел отец семейства. Старший отпрыск цеплялся за его трудовую ладонь. Далее двигалась беременная супруга, толкая перед собой коляску со средним потомком.

— Почему так много детей? – не выдержала Настя,: любопытство заело.

— Очень просто, — меланхолично объяснила Клавдия Сергеевна, секретарь начальника. —

С тремя детьми здесь дают четырехкомнатную квартиру. Пока очередь идет, — это три-четыре года, — они рожают детей. Очередь подошла – будьте добры четыре комнаты.

— Но ведь это ужасно! – возмутилась Настя.

— Что именно? – поинтересовалась Клавдия Сергеевна, женщина серьезная и бывалая. Говорили, что она уже четверть века колесит по стране вслед за любимым начальником. Сейчас в глазах ее блестела хитрая усмешка.

— Нельзя рожать детей для квартиры. Ребенок – это… — она запнулась, — символ любви, его апофеоз, если хотите.

— Апо… что? – притворно прищурилась Клавдия Сергеевна.

— Апофеоз! – воскликнула Настя. – Вы сами прекрасно все понимаете. Не придуривайтесь!

— «Не придуривайтесь» — это уже как-то поближе к земле, — улыбнулась секретарь. – А то «апофеоз», «любовь»… Бросьте, Настя, эти глупости. Жизнь – проста и достаточно ущербна. Люди – разные. Они – такие. И, поверьте, им хорошо. Может быть, даже лучше, чем вам.

— Вы не верите в любовь? – допытывалась Настя, хотя уже понимала, что говорит лишнее. – Не верите?

— Почему же? – удивилась Клавдия Сергеевна – Верю! Просто пока не встречала, а так — верю.

— Вы – несчастная женщина! – воскликнула Настя и топнула ногой.

Теперь несколько слов о мизансцене. Она была таковой: Клавдия Сергеевна — за столом с очками на носу, полная и с виду добродушная дама. Настя – на ее столе, босиком, -развешивала новогодние игрушки на стенах и потолке приемной.

Самая молодая – ничего не поделаешь. Да и сложение у других дам было опасным для конторской мебели.

Клавдия Сергеевна сняла медленно очки, аккуратно сложила их в ящик стола, чтобы вдруг не разбить, и зашлась таким неожиданным хохотом, что Настя опешила.

Слезы рясным дождем стекали по ее круглым щекам, обрывались и падали на кофточку с люрексом. Мокрые следы на люрексе свидетельствовали о силе чувств, испытываемых секретарем.

— Прекратите немедленно! – возмутилась Настя.

Клавдия Сергеевна громко икнула, перевела дух и загрохотала так, что из кабинета выскочил начальник Павел Иванович Куняев.

Секунду он пытался идентифицировать смысл происходящего. Затем надолго задержался взглядом на Настиных открытых ногах на уровне собственного носа (Павел Иванович был коротковат и широк), наконец глубоко вздохнул и тихо спросил?

— Что-то случилось, Клавдия Сергеевна?

Тут же не выдержала и Настя. Забавная фигура начальника, его озадаченный взгляд, усиленный поиск решения странной задачи, отражавшийся на мясистом лице и, главное, — заведомая непостижимость ее, — были настолько смешны, что Настя всхлипнула и расхохоталась вслед за секретарем.

Когда через минуту, привлеченная шумом контора, почти в полном составе заглядывала в приемную, ей было что увидеть.

Среди странного веселья раздавалось громкое иканье Клавдии Сергеевны.

Она махала рукой и сквозь бурный смех, доносились обрывистые звуки:

— Ой… уберите ее… с моего стола, ой, не могу, ой уберите…

Сегодня, впрочем, ей было не до смеха. Суровая, подтянутая, в строгом костюме, она сверкающим взором преграждала путь к начальнику.

— Готовится, занят. Не пущу.

Прорабы и старшие прорабы-начальники участков понимающе испарялись.

Грянул городской телефон. По громкой связи Настя услыхала знакомый голос капитана Бурденко. Характерным, мягким, без «г», выговором, он доложил:

— Машина товарища Полозова проследовала через пост ГАИ в сторону атомной.

Клавдия Сергеевна кивнула Насте: охраняй, а сама ринулась в кабинет.

От поста ГАИ до управления – не более десяти минут. Зная манеру езды Петра Ивановича, — вечного водителя Алека Абдуловича, — и того меньше. Однако прошли четверть, затем полчаса, час.

Управляющего не было.

Павел Иванович вскликнул на Настю умоляющие глаза (дети, — ужаснулась про себя Настя – просто дети!) и, заикаясь, прошептал:

— На блок пошел.

Секунду думал, а затем тонко закричал:

— Фуфайку мне! Каску! Настя Владимировна, за мной!

Настя бросилась за начальником.

Знала, что не зря беспокоится Павел Иванович. О повадках Полозова знала уже много. Что-то рассказали, а что-то увидела сама.

Имел он обыкновение бродить на подведомственных объектах в одиночку, доверяя своему глазу, а не докладам руководства.

Невысокий, краснолицый («вождь красномордых» — звали его работяги), с переломанными ушами и свернутым носом борца — вольника, он упругой быстрой тенью в фуфайке и каске мелькал среди визжащего, сверкающего монтажного ада. Все замечал, все понимал, все запоминал.

Иногда останавливался, заговаривал с рабочими. Помигивал маленькими кабаньими глазками в рыжих ресницах, слушал на что жалуются, чем недовольны.

Знали его многие, но не все. Некоторые слесаря помоложе на его вопросы отвечали коротко, четко и внятно.

— Да пошел ты… Много вас тут интересующихся.

В таких случаях он молча подчинялся, крик не поднимал, по груди не стучал. Иди, значит, — иди. Не за то людям платят деньги, чтобы они с незнакомцами беседовали. Не их это дело. Потом, конечно, работяги постарше объясняли молодым, что зря они это… погорячились. Говорили: Алек Абдулович – человек легендарный, орденоносец, герой, его давно уже в министерство на самый верх тянут, но он – нет. Хранит верность любимому тресту, который поднимал с руин двадцать лет назад. Рабочих ценит, уважает, так что в следующий раз это… не посылайте. Он и в морду может.

После молниеносных своих рейдов являлся Алек Абдулович в контору, под официальные своды. Слушать доклады, отчеты, цифры и сроки. Слушал всегда молча, опустив глаза и покручивая карандаш в руках. Карандаши в количестве целой пачки готовили для него заранее опытные секретари, потому что нервный всплеск грозного начальника проявлялся в неожиданном, часто не к месту, остром вскрике переломанного орудия письма.

Тут же наступала пауза в докладе, все застывали и в неестественной для стройки тишине раздавался его странно высокий мелодичный («поющий» – определяла его Настя) голос.

— Павел Иванович, — тихо говорил Полозов, — поясните мне, как вы собираетесь промывать аварийные системы на аппарат, если не готова система сжатого воздуха высокого давления? Как откроете пневмоарматуру?

— Наладчики с баллоном откроют, — докладывал начальник управления.

— Баллоном, — качал головой Полозов. – А знаете сколько людей и баллонов для этого потребуется?

— Бригады три – четыре. За неделю сделают.

— Три-четыре бригады в течении недели будут пердячим паром открывать пневмоарматуру. Причем бесплатно. Из-за того, Павел Иванович, что вы по жадности своей хапнули в монтаж все трубопроводы больших диаметров, мелочь – а 76 мм сжатого воздуха – оставили на потом, мы потеряем на неделю три-четыре бригады и будем, как в восемнадцатом веке, открывать арматуру вручную. Правильно я понимаю?

Куняев молчал, заливаясь краской.

Полозов тоже молчал, потом тихо командовал Насте:

— Запишите в протокол оперативного совещания: с завтрашнего дня бригады Космия и Сухого поставить на монтаж трубопроводов сжатого воздуха высокого давления. Второй системы. Я переговорил с Либерманом, он уверяет, что у них вторая компрессорная почти готова. Это так?

Он смотрел на Настю спокойно и бесстрастно.

— Либерман никогда не врет, — ответила Настя. – Говорит, значит готова.

— И я не так думаю, — кивнул Полозов. – Хотя надо проверить. Запишите срок: две недели.

Дирекция пузырится, но раньше готова не будет. Я поговорил с электриками и КИПовцами. Так еще полно работы. Должны успеть.

Он повернулся к Куняеву:

— Вы согласны, Павел Иванович?

Тот кивнул молча. Знал, что разговор не окончен. Настоящий разговор будет, когда в кабинете останутся двое: он и Полозов. И что тогда будет – неизвестно.

На блок шли быстро, почти бежали. Впереди Куняев, за ним главный инженер Иван Николаевич Лунев – мужик высокий, плотный, с толстенными очками на круглом мальчишеском лице. Позади поспешала Настя с сумкой на плече. В сумке – журналы оперативок, ручки, блокнот.

Полозова нашли почти сразу. Он балагурил с бригадой Димы Стрельникова. Та в дальнем конце предмонтажной площадки укрупняла плакированные блоки. Тут же нахально таращил вороватые глазки великий сварщик Колька Спекулянт.

Полозов мельком взглянул на процессию, кивнул и продолжил разговор:

— Как ты умудряешься? – услыхала Настя. – Все сварщики зарабатывают шестьсот-восемьсот, а ты, Коля, — полторы тысячи. Стыд надо иметь. Я меньше получаю.

— Стыд здесь не при чем, — охотно отозвался Спекулянт. – Все сварные по выходным что делают? Правильно: культурно отдыхают, то есть водку пьют. А я в будние дни корни стыков пройду, все подготовлю, а в выходные – когда тариф двойной – все стычки заполняю. И не электросваркой, — аргоном. Потихонечку за выходные два стыка 351 на 36 сделаю – будьте добры – 150 рэ. Сам и зачищаю, сам полирую, сам если надо, и брак выберу. Только нету у меня брака! Нету!

Он хвастливо хлопнул по изогнутой толстенной трубе и Настя увидала знаменитый Спекулянтов почерк: блестящий надраенный, идеального рисунка стык.

Полозов посмотрел на Стрельникова.

— Нет? – спросил быстро и коротко.

— Нет, — вздохнул Дима. – Хорош сварщик. Деньги любит –а кто их не любит? Вот вы приехали, значит подгонять будете. И мы заработаем.

— Заработаете, — подтвердил Полозов и обернулся к делегации.

— Думаете заблудился? Переживаете? – он хмуро покосился на Настю. Та вовсе не переживала. Ее дело – архив и история. Фиксация действительности. – Нет?

— Нет, — отозвалась Настя.

— Правильно, не надо. Дорогу помню. Пошли пройдемся?

Он смотрел на Настю, она поняла, что вопрос к ней. Оглянулась. Павел Иванович тряс головой: иди, раз зовут.

Подошла к Полозову, тот повел ее в сторону блока, к пятачку, где по утрам проходила «стоячая» оперативка.

— Подумали о моем предложении, Настасья Владимировна? – спросил спокойно.

— Подумала, Алек Абдулович.

— И что?

— Не поеду в Харьков, не обижайтесь. Привыкла здесь, нравится стройка…

Он помолчал, остановился, взглянул снизу вверх в глаза.

— Влюбилась?

— Пока нет, Алек Абдулович.

Он вздохнул. Она знала, что управляющий одинок. Почему – не интересовалась. Понимала, что нравится ему, и он ей нравился: настоящий мужчина, но не было чего-то… Не ее

Он вновь вздохнул:

— Бог с вами. Отказ моего расположения к вам не изменит.

— Спасибо

Он уже повернулся, пошел к руководству. Те ждали его, напряженно улыбаясь. Настя вздохнула чему-то: грустно стало. — Пошла следом.

*****

На одной из первых оперативок, обалдевшая от непонятных слов и выражений, Настя не выдержала и обратилась к рядом сидящему благообразному тщедушному дядечке с огромным сливообразным носом:

— Простите, ради Бога. Тут все почему-то ругаются: пундык то, пундык се. А можно узнать, что такое пундык?

Дядечка приветливо улыбнулся:

— Не что, дорогая барышня, а кто. Пундык – это фамилия. Его всегда ругают. Привыкли. Не обращайте внимания.

— Покажите мне его, — зашептала любопытная Настя.

Мужичок гордо ткнул черным от въевшейся металлической пыли пальцем себе в грудь.

— Это я.

— Ой, — сказала Настя.

— Не страшно, барышня. А вы кто?

— Я — новый архивариус и историк управления. Меня зовут Настя Разумовская.

— А отчество?

— Владимировна.

— А я Николай Акимович, дорогая Настя Владимировна. Будем знакомы.

Тут вновь прошлись по Пундыку, Николай Акимович шмыгнул носом и возразил.

-А здесь я не согласен, Иван Николаевич. Вины моей в срыве срока нет никакого. Там есть вопросы, а дирекция не дает ответа.

— Кто, Либерман не дает? — съехал с тона озадаченный главный инженер. — Не может быть. Опять врешь.

— Я тебе, Иван Николаевич, никогда не врал. И сейчас не стану.

— Запишите, — кивнул Насте, Иван Николаевич. – Проверьте.

Проверять, не проверять, а на блок, в комнату кураторов реакторного цеха, пошла охотно. Ей нравились дирекционные ребята – реакторщики. Все имели высшее образование, им предстояла быстрая звучная карьера. Блоки строились скоро, переход с блока на блок открывал возможности стремительного роста.

Не третьем – строящемся – их возглавлял Вадим Либерман по прозвищу Хо Ши Мин. Прозвище возникло из-за старания Вадима выглядеть старше своего юного возраста (одногодок Насти, а уже заместитель начальника реакторного цеха). Старание это воплощалось в редкой смехотворной бороденке. Не бороденка, а так – недоразумение. Отдельные рахитичные волоски. И смех, и грех.

Настя объявила ему об этом на второй день их знакомства. Она топталась в грязи рядом с Павлом Ивановичем на «стоячей» оперативке. Вадим только что горячо поговорил с Куняевым, и теперь отирал пот с мальчишеского лба. Куняев скрылся в толпе руководителей. Настя решила за ним не бежать. Если понадобится – позовут.

— Слушайте. Вадим Николаевич, — обрезала она, — сбрейте вы эту пошлую бороденку. Вы – красивый парень, а затеяли какую-то глупость.

Он молча поглядел на нее, потрогал рукой бородку и спросил:

— Точно пошлая?

-Точнее не бывает.

— Сбрею.

И – сбрил. На другой день неузнаваемый Либерман подошел к ней и протянул руку.

— Либерман Вадим Николаевич. Прозвище Хо Ши Мин.

— Настя Разумовская, прозвище Хулиганка.

_ Приятно познакомиться.

— И мне.

— Почему я Хо Ши Мин – понятно. А вот вы почему – Хулиганка?

Настя смутилась.

— Вы же знаете.

— Хотелось бы услыхать из первых уст. Так сказать, из первоисточника.

Что делать? Пришлось рассказать.

Куняев, обладающий феноменально плохой памятью, мучился этим необыкновенно. Часто попадал впросак. Ничего не стоило заявить ему: «Как же, Павел Иванович, вы обещали к 10-му, а уже 20-е?» — и он плыл, не уверенный ни в чем. Ни в 10-ом, ни в 20-ом, ни в том, что вообще что-то обещал. Словно дыра в голове.

Когда обалдевшая от скуки в архиве, к нему заявилась Настя и потребовала дополнительной живой работы, он долго пытался сообразить: розыгрыш или нет? Чтобы кто-то просил дополнительную работу? Такого в его практике не было.

Сообразил: не розыгрыш

— Что вы умеете? — тихо спросил он.

— Я хорошо знаю французский, — заявила Настя, -неплохо английский. Плохо – испанский. Могу стенографировать.

— Что можете? – ослабел Павел Иванович.

— Стенографировать. Быстро записывать живую речь, — пояснила Настя.

— И подсказать сможете, если что? – оживился он.

— Конечно. Вы имеете в виду что-то вроде ассистента начальника?

— Ну да. Что то вроде… — опять сбился Павел Иванович.

— Могу.

— И что? Будете ходить со мной на совещания? По блоку, всюду?

— С радостью. Мне интересно понять, как все происходит.

— Интересно, — обрадовался Куняев, — давайте попробуем! Только, учтите, там, бывает, выражаются.

— Как? – спросила Настя.

— Матом, -пояснил Куняев.

— Не страшно, — отмахнулась Настя. — я много чего уже слыхала.

Он помялся:

— Скажите, а насчет языков, там французского и других, вы серьезно?

— Конечно.

— И читать можете? И переводить?

— Могу. Вам надо что-нибудь перевести?

— Надо! – он просиял, а потом быстро завял. – Это потом.

«Потом» — Настя узнала, что старые друзья привезли из-за границы Павлу Ивановичу журналы «Плэйбой», и очень ему было любопытно, о чем там пишут, помимо ярких фотографий сисястых девок. Однако, сдержался. Неудобно.

Так она попала в другой мир. Мир блока, оперативок, ругани и страстей.

На одном из первых обходов, она по неопытности засбоила в адском шуме технологического помещения; заозиралась, засуетилась, растерялась. Где-то впереди отражала слабый свет белая каска Павла Ивановича, а она попыталась в нерешительности.

Тут на нее и налетел веселый слесарь Гоша Романенко. Подскочил сзади, облапил двумя ручищами девичью грудь и завопил так, что перекрыл визг «болгарок»:

— А какие у нас тут булочки!

Широкий Лан и Питер проснулись в ней безошибочным рефлексом. Она резко развернулась, шагнула к Гоше, жестокого заехала коленом в пах и вслед за охом оседающего мужика, громко и решительно добавила:

— Засунь свои руки ж… и грей их там пока не потеплеет.

Все замерли. Одна за другой остановились «болгарки». Стало тихо. В соседнем помещении шипела аргонная горелка.

— Хулиганка! – корчась на полу, завопил Гоша.

Неожиданно вопль разрядил гнетущую обстановку словно предохранительный клапан. Гоготали, отирали слезы все, кто был в помещении. Павел Иванович пощенячьи взвизгивал и хлопал себя по толстым ляжкам. Общее веселье накрыло даже поверженного слесаря. Он тихо гигикал на полу, постанывал, хватался руками за причинное место, вновь гигикал…

Стройка – большая, а слухи разносятся быстро.

Уже через два-три дня ее звали Настей Хулиганкой.

Вадим Либерман выслушал ее молча. Подумал, заметил:

— Приживетесь. Здесь таких уважают. — И без перехода, — Замуж за меня пойдете?

— Чего ради? – удивилась Настя.

-От чего нет? – тоже удивился Вадим.

И в самом деле: отчего?

Настя внимательно рассмотрела чисто выбритое лицо ЗНРЦ. Интересный парень. Одессит – земляк. Может, он? Прислушалась к себе. Подождала. Тихо. Значит, не он.

— Останемся друзьями? – предложила она.

— Паршивый ответ! — возмутился Либерман.

— Какой есть! -сухо отрезала Настя.

— Хулиганка, — безнадежно взмахнул руками Вадим Николаевич, — оторви и брось.

Друзьями они все же остались. Когда было время, вспоминали Одессу, пили чай, делились новостями.

Иногда Вадим не удерживался, возвращался к старой теме.

— Ну что, не передумала?

— Нет.

— У тебя кто-нибудь есть?

— В каком смысле? – удивилась Настя.

— В таком. Ну, мужик у тебя есть? С кем-нибудь встречаешься… ну близко.

— Нет, Вадим, близко ни с кем. Я, если хочешь знать, — девственница.

— Да ладно! – обалдел Либерман. – Точно?

— Точнее не бывает.

— Ну ты даешь! И что? Будешь хранить себя для того самого… единственного?

— Похоже на то.

Настя чуточку пригорюнилась. Стукнуло двадцать четыре. Немало. И девственность еще эта. С одной стороны – глупо, архаизм, предрассудки. А с другой – не лишаться же ее просто так, — ради минутного легкого желания.

Желания, кстати, навещали ее не минутные и не легкие. Еще какие нелегкие. Настя и стонала тихонько, и плакала, и зарядку по вечерам делала, — до пота и исступления, — помогало слабо. Нужен, нужен ей был мужик – природа брала свое. До только не встретился тот, о котором говорила бабушка. Не ёкнуло сердце, не заныло под лопаткой. Приходилось терпеть.

Либерман вздыхал жалостливо, но Настя не особенно верила его вздохам. Доносились до нее сплетни о его подвигах на этом фронте. Девчонок Вадим любил. И те ему не отказывали.

Понимая, что ничего ему не выгорит, Вадим включал электрочайник, заваривал «борщец» — чай такой крепости и густоты, что сводило челюсти.

— Круче «борщеца» только чифирь, — говорил он. – по сравнению с чифирем «борщец» — карамелька

Чифирь он пробовал в Тюмени, куда ездил в стройотряды зарабатывать на джинсы и финские ботинки. Поселенцы научили.

— Они там все поселенцы. – весело рассказывал он Насте, колдуя с заваркой, — Как отсидят свое, — их на поселение. Ничего люди. Наши рэксы рядом с ними – болонки и китайские пекинесы.

Настя уже знала, что рэксы – работники энергетической комсомольской стройки.

— Страшно было? – допытывалась она.

— Да нет, не очень. Так, иногда. Среди них один мне нравился. Молчун такой, философ. Порубал топором жену и ее хахаля….

— Вадим…

— Ну да, любовника… Как трезвый – прелесть человек. Тракторист – безотказный. И днем, и ночью, без выходных. А выпьет: рубашку стянет и пошел бродить по поселку с ножом. Татуировки ужасные… Меня посылали его усмирять. Почему-то полюбил он меня… Тогда было страшно.

— Почему тебя?

— А я ему сказал, что — еврей. Он удивился очень. Никогда, говорит, не видел еврея в Сибири. Не знаю, почему, но полюбил. Зауважал. Там это главное – уважение.

Либерман наливал Насте коричневый густой, как какао, чай. Насыпал ей четыре ложки сахару (иначе она пить его не могла вовсе), хлебал свой без сахара, морщился, задумчиво молчал.

На стройке Либермана считали — и справедливо – знайкой. Здесь вообще ценили людей грамотных и толковых. Главной характеристикой инженера была: «знает – не знает».

«Знает» – многое прощалось. «Не знает» – не помогало даже умение пить чистый спирт и рассказывать похабные анекдоты.

Либерман – «знал». К нему стекались сотни, тысячи вопросов ежедневно. Ошибки проекта, стык-монтаж, вопросы по оборудованию, комплектующим, подписание актов…

Много всего: не перечислить.

Он работал легко, с блеском, весело. Ему доставляла радость сама стихия стройки, ее накал и нечеловеческий темп.

— Вадим, — спрашивала Настя, — а как ты все это выдерживаешь?

— А что, есть варианты? – он внезапно расстроился, – Я, Настя, в аспирантуру шел, у меня знаешь какой средний балл в институте был? Пять. Не четыре девяносто пять, а пять.Ни одной четверки. Не пустили.

— Почему?

— Вы, Питерские, все дурачки или ты одна?

— Не хами!

— Я и не хамлю. Фамилия – подвела. Я инвалид пятой группы. Понятно?

— Понятно, — вздохнула Настя и погладила его по голове. – ты не грусти, Вадик, может еще поступишь?

— Нет, Настя, больше не буду. Я в Израиль уеду. Буду им блоки строить. Спец я приличный. Правда?

— Правда. Жалко, если уедешь.

— Да кто обо мне здесь пожалеет, разве кроме тебя? Никто. Пошли они все в ж…

Он порывисто встал, прошелся по крохотной комнатке – его личным апартаментам в помещении смены на блоке.

Походил, усмехнулся.

— Пойду я, Настя, работы полно.

— Погоди, Вадим, я ведь тоже по работе.

— Ну?

— Пундык заявил, что есть вопросы по его узлам, а ты не даешь ответа.

Вадим хитро ухмыльнулся:

— Не даю.

— Не верю.

— Правильно не веришь. Он мне пару «хотелок» делает. Людей снял, узлы стоят. Мы договорились: он мне «хотелки», а я ему – «человеко-дни» и отмазку.

«Хотелки» — реконструкции узлов или что-то еще, нужное дирекции, но не учтенное в проекте.

«Человеко-дни» — записка, в которой Либерман оценивал дополнительный труд монтажников. «Человеко-день» стоил определенных денег, которые выгребались дирекцией из «темных» смет. Прорабов приносящих дополнительный доход, – поощряли.

Где-то напорол прораб, проштрафился, а достал заветную бумажку — индульгенцию – вот она, моя работа, я управлению денег принес – и прощение в кармане.

Вадим унесся по делам, Настя медленно пошла в контору. Спешить было некуда: до оперативки почти час, погода теплая, обед, все отдыхали.

Она шла мимо будок бригад, оттуда доносилась веселая ругань и стук костей. Домино решительно побеждало все иные виды обеденного досуга: карты, дрему или нарды. Проигрывавшие громко проклинали напарников за дурацкие подачи, выигравшие дружно ржали над их печалью.

Настя не задерживалась, привыкла. В беседке, на краю монтажного городка сидел мужик, голый по пояс, на ногах черные солдатские ботинки. Насте бросились в глаза крепкие руки, круглые плечи, хорошо очерченный торс.

«Красивый парень», — подумала она вскользь.

Он читал книгу. Это было необычно.

Насте стало любопытно, она бочком приблизилась к беседке и заглянула ему под руку.

«Виктор Гюго, — прочитала она, — «Собор Парижской богоматери»».

«Не худший вариант», — подумала и пошла дальше.

Отошла прилично и вдруг остановилась, пораженная огненной вспышкой: книга не была переводной! Мужик читал Гюго в оригинале!

Она резко обернулась. Он смотрел на нее внимательно и спокойно. Настя поняла: увидел ее давно, просто виду не подал.

Она вдруг вспыхнула и решительно пошла в контору.

«Тоже мне, — подумалось, — диверсант».

Странно возбужденная, она явилась в управление, заперлась в архиве, благо ее помощница Серафима Ивановна, на обед ездила в поселок, и вдоволь исходила по диагонали пропахшее бумажной пылью, обширное помещение. Поначалу негодовала, потом поутихла. Взглянула на вещи трезвыми глазами: притаилась, подкралась, подглядела и была такова. Неловко получилось.

Она вспоминала внимательный взгляд незнакомого мужчины, его плечи, руки, держащие книгу на коленях… Что-то было в нем. Что-то было…

Она с трудом дождалась окончания оперативки. Монтажники разошлись, Павел Иванович попросил ее задержаться. Укрощая нетерпение, Настя осталась стоять посреди комнаты.

Куняев присесть не приглашал: знал ее странную манеру по возможности держаться на ногах. Бродил по кабинету мимо нее.

Настя ждала, думы начальника не прерывала.

Когда их работа только начиналась, он, то ли по привычке, то ли подчиняясь извечной схеме «начальник-секретарь», допустил некоторые вольности по отношению к ней. Попросту: неумело и быстро погладил по спине, ну и ниже. Случай с Гошей Романенко еще не произошел. Павел Иванович не совсем понимал, с кем имеет дело.

Насте стало смешно и грустно.

Она обернулась к покрасневшему начальнику и тихо сказала:

— Не нужно, Павел Иванович.

— Почему? – неуверенно встревожился он.

— Нехорошо. У вас жена, трое сыновей…

— Вот вы о чем? – он задумался. Тяжело, со вздохами. – Думаете, нехорошо?

— Нехорошо, Павел Иванович, — убежденно ответила Настя.

— Ну и бог с ним тогда, — с некоторым облегчение констатировал начальник. – Не обижайтесь.

Настя с трудом сдержала улыбку: очень уж легко сдался Павел Иванович. Без борьбы. Старый коняка борозды, конечно, не испортит, но на кой ляд ему та борозда?.. В стойле и тепло и сухо.

С тех пор отношения их складывались легко и просто.

Да и Клавдия Сергеевна расслабилась, увидела, что опасности нет.

Куняев еще раз вздохнул и вдруг спросил:

— Правда, что бригада Садоведова прикормила двух щенков и дала им прозвища Луня и Куня?

— Правда. Забавные щеночки, я видела. Толстые. Дерутся, — зачем-то добавила Настя. Как-то неловко ей вдруг стало.

— Дерутся, — повторил Куняев. – А побеждает всегда Луня?

— Луня, — не соврала Настя.

Начальник пригорюнился. Понимал, что поджимает его с кресла молодой, с полным образованием, Лунев. Сам он, техникумовский, явно не вписывался со своим громадным ГРЭСовски опытом в практику атомной махины. Другое время, другие методы.

— Подсидит он меня, — вновь вздохнул Куняев. – Может, самому уйти? Как думаете?

— Мне с вами хорошо, Павел Иванович, — честно сказала Настя. – И люди вас уважают. Работайте. Попросят – уйдете. Алек Абдулович вас не бросит.

— Не бросит, — подтвердил начальник. –Кстати о нем. Я, собственно, поэтому вас и оставил. Ходят разговоры, что Полозов хочет забрать вас в трест, в Харьков. Приглянулись вы ему. И как работник и вообще…

Он пощупал воздух толстыми пальцами.

— Пойдете? Уйдете от меня? – тревожно мерцали его глаза.

— Не уйду, — твердо сказала Настя. – Что мне в Харькове? В тресте сидеть? Неинтересно. Мне здесь нравится. Кипит все, растет, масштаб — дух захватывает.

— Это хорошо, — взбодрился начальник, — и я с вами еще подрыгаюсь.

Настя вышла от него со смешанным чувством жалости и безнадежности. Понимала: не подрыгается Павел Иванович. Отправят его скоро в почетную отставку строить тепловые трехсотки в Иране или, того хуже, в Экибастуз.

Зашла к себе в архив, потопталась вокруг Серафимы Ивановны, повздыхала, не зная как начать. С хитростью у нее было все-таки слабовато. А тут не годилась прямая дорожка. Однако, начала:

— Шла я с блока, Серафима Ивановна, и увидела, как в беседке мужчина читает французскую книгу. Согласитесь, странно: атомная, рэксы и вдруг Гюго. Не знаете, кто?

— Это Ваня – Француз, — отозвалась Серафима Ивановна, не поднимая головы: писала что-то в журнале регистраций. – Появился здесь года два назад. Кузнецом работает. С «Березки». Неосторожник.

«Господи, этого только не хватало!» — грянуло в голове у Насти, но расспросов не оставила.

— Расскажите, Серафима Ивановна.

— Да, я собственно, и не знаю ничего. Срок у него приличный. Лет восемь, что ли. Убил кого-то по неосторожности. Там, на «Березке», все такие. Пришел к нам, потребовал аудиенцию у Павла Ивановича. Говорили она недолго: минут десять. Вначале Павел Иванович, конечно, пошумел, а потом ничего, распорядился. Взяли его в кузню. Хороший кузнец. Раньше каждый месяц кузнецы запивали или передерутся, а теперь тихо. Он один там и остался. Не пьет, не кричит, работает умело.

— А кузнец-то здесь, на атомной, зачем?

— А как же? Инструмент делать, приспособления разные, еще что-то, не знаю. Ну и для дома, если кому что надо, делает безотказно. Денег не берет. Мне вот подставку под фуксию сделал. Очень симпатично.

— А что берет, если не деньги?

— Он, Настя Владимировна, книгами берет. У них там, в зоне, плохо с книгами. А он читает много. И французские и наши. Я ему Аксакова дала. У меня лишний был.

Призадумалась Настя. Много всего сразу: и срок, и убийство, и книги, и кузня, и, главное, французский.

Надо было все обдумать. Зачем, — еще непонятно. Просто надо.

Пошла на площадку. День угасал, вечерело.

Рабочие блоки двумя красными глыбами заслоняли небо. Включили сигнальные лампочки. Она веселой цепочкой опоясали «бочки», венттрубу, машзал Над машзалом, как всегда, курился пар.

Третий, строящийся, пока еще серый, без купола, выпирал в небо словно младший брат в семействе боровиков. Этакий недоспелок. Над ним заботливо склонились краны. Выделялся датский «Кролл» — тонкая изящная спица на фоне густеющего неба. Главная стрела была повернута к блоку, верхняя – поменьше, торопливо подбирала темный груз, отрывая его от серой приземистой платформы.

Настя пошла вдоль путей. Время было, до автобуса – почти час. Никак не меньше. В конторе делать нечего. С первого дня в управлении она противилась всеобщей практике создавать видимость работы. Есть работа – делала ее с желанием, спокойно, терпеливо. Нету – бродила по стройке, вбирала ее странный шум, всегда разный и непредсказуемый. Наблюдала людей, слушала разговоры, мимоходом отвечала, улыбалась.

Сегодня ее понесло куда-то вправо, под основание огромной насыпи, где на верхней площадке соседствовали с ними друзья – коллеги по тресту. Управление Жуковского: монтажники турбины и технологических систем машзала.

По дороге ей попался Пундык. Он деловито вынырнул из узкого прохода между какими-то нержавеющими штуковинами. Подтягивал штаны, на хожу орудовал пуговицами. Туалеты на стройке были, но мужики по малой нужде предпочитали проходы и укромные места за стеллажами и оборудованием. У Акимыча была привычка совать при встрече руку для приветствия, поэтому Настя помахала ему издали и свернула в первый попавшийся проход. Краем глаза увидела, что Акимыч замахал вслед и как-то невнятно заулыбался. Шага не остановила, не хотелось ей ненужных разговоров.

Проход был незнакомым. Настя еще раз подивилась огромности стройки. Почти три года в управлении, а здесь не бывала. Дорожка – узкий тоннель между нависающими, громадами оборудования — вывел ее к полукруглому ангару. Окна ангара странно помигивали, будто скакало напряжение. Из трубы валил белесый дым. Настя услыхала внезапные звонкие удары по металлу и только тут поняла, что перед ней кузня.

«Вот это да! – удивилась она про себя – набрела. Пути господни…»

Она в нерешительности остановилась перед широкой деревянной дверью. Топталась, не зная, что предпринять. И любопытно, и страшновато. Однако взяла себя в руки: не в гости на чай пришла. Нужно зайти.

Она подняла руку, чтобы открыть дверь, но та уже распахивалась ей навстречу.

От неожиданности Настя скакнула назад, даже тихо ойкнула.

На пороге стоял давешний мужик, в толстом брезентовом фартуке на голом торсе. В руке он держал небольшой молоток. За его спиной вспыхивал и угасал в такт работы несерьёзного вентилятора горн.

«Вот почему мигали окна», — поняла Настя.

Искры юрко взметались из короткого пламени и, сжимаясь в узкий пучок, исчезали в трубе. Появлялись они уже высоко над крышей – немногочисленные, ослабленные. Век им оставался короток: сверкни и погасни.

Кузнец стоял и молча наблюдал за Настей. Его глаза, серые в голубизне, не выражали ничего, кроме безмятежного ожидания.

Настя сглотнула слюну, тихо спросила:

— Можно, я зайду? Я работаю в управлении, а здесь никогда не была.

Она с ужасом поймала себя на том, что говорит по-французски.

«Вот дура, аристократка, коза питерская!» — заругала она себя, но кузнец слушал ее спокойно. Выражение лица, по крайней мере, никак не изменилось. Секунду он думал о чем-то, затем сделал шаг назад, распахнул дверь и учтиво повел рукой: проходите.

В кузне пахло чем-то горьким и незнакомым. Настя осмотрелась. Чистоплюйка, она сразу обратила внимание на то, что в кузне старательно прибрано. Не от раза к разу, а постоянно, вероятно, каждый день. Инструмент висел на стене на деревянной решетке, явно самодельной. Каждый на своем месте, для каждого в решетке имелся персональный гвоздь.

В горне то краснел, то темнел кусок металла – изогнутая полоса. Настя узнала в ней бывшую рессору от грузовика.

В углу пристроился топчан, покрытый серым солдатским одеялом. Подушки не было. Над топчаном – полка с книгами. На трех ножках стоял симпатичный столик с нержавеющей столешницей. На ней: чашка, тарелка, ложка. Тарелка была покрыта стираной салфеткой. Под салфеткой что-то бугрилось. «Хлеб», — решила Настя.

Все время, что Настя осматривалась, он молча следил за ней. Все так же внимательно, пытливо, спокойно.

Она чувствовала его взгляд, но почему-то не спешила. Озиралась, трогала руками, гладила инструмент, даже на топчан присела.

Прошла вглубь кузни, наткнулась на небольшую дверь. На двери красовался замок. Мордатенький такой замочек. Не для любителей.

— А здесь что? – спросила Настя.

— Туда вам нельзя, — тихо ответил он.

— А кому можно?

— Никому!

— У вас есть тайна? – съязвила Настя.

— У всех есть тайны, — отозвался он.

Он хорошо говорил по-французски. Она отметила правильное произношение, грамотно построенные предложения.

— Не кажется вам странным, что мы увиделись сегодня впервые, а вот уже говорим по-французски в какой-то кузне, в ужасной глуши?

— Чему удивляться? – заметил он. – В этой жизни все возможно.

— Вы верите в чудеса? – улыбнулась Настя.

Что-то заставляло ее быть на взводе, дерзить.

— Не верю, — просто ответил кузнец. — Я верю в саму жизнь. Хотите чаю?

— Хочу. Только я люблю крепкий.

— Я тоже люблю крепкий. Вам с сахаром?

— Да, и побольше. Сахар перебивает горечь.

Он завозился у стола, Настя вновь вернулась к горну.

— Что из этого получится? – она смотрела на полосу метала, которая с каждой минутой наливалась малиновым светом.

— Монтажный нож. Я закалю его в масле и воде. Им можно будет резать даже тонкую сталь.

— Я хочу видеть, как вы его сделаете.

— Это долго, — ответил кузнец. – Вам пора в поселок.

— А вам? – вскинула на него глаза Настя.

— Мне спешить некуда. В зоне у меня свободный график отмечания. Доверяют. – Он усмехнулся. — Я бываю там по пятницам. Сегодня – среда.

Настя вдруг вспомнила, что видела его раньше, просто внимание не удостаивала. В конце недели их автобус обгонял неспешно бредущего по мосту через водохранилище человека. Ташлык, как всегда, парил, фигура мужчины то возникала, то пряталась в неверных облаках пара.

— Я видела вас из автобуса, — сказала она, — но я не знала, что это вы. Вы ходите в «Березку» пешком? Это ведь далеко.

— Мне спешить некуда, — вновь ответил кузнец. — Пришел, отметился, пошел обратно. Я стараюсь не ночевать там.

— Вы возвращаетесь ночью на стройку?

— Да, прихожу под утро.

— Что-то есть в этом… — Настя поискала слово, — грустное, что — ли. Не находите?

Он внимательно посмотрел ей в глаза, она увидела в его взгляде такую отчаянную, горячую боль, что невольно зажмурилась.

А когда открыла глаза, он разливал чай.

— Присаживайтесь. Чай надо пить горячим, пока он не утратил аромат.

— Я знаю, — ответила Настя. – Меня этому учил мой дедушка, Натан Львович.

******

Придя утром на работу, она узнала страшную новость: повесился Пундык. Его обнаружили в прорабке. Он раскачивался на тонкой монтажной веревке в нескольких сантиметрах от пола.

— Наверное, спрыгнул со стола, — пояснил Насте Максимыч. – Потолки в прорабке низкие, не разгуляешься.

Настя заперлась в архиве и рыдала так страстно и горячо, что удивились даже сотрудницы.

— Что же вы так убиваетесь, Настя Владимировна?

А она вспоминала его тщедушную фигуру, растерянную улыбку, робкие попытки остановить, удержать ее…

Почему она тогда не остановилась?

Что помешало? Брезгливость?

Вот цена ей – жизнь хорошего человека. И понимала: вряд ли что изменила бы, а все же…

Ближе к обеду выяснилось, что Пундык готовящийся к командировке в Иран, не прошел медкомиссию. Нашли у него что-то, с чем нельзя ехать.

Видно, последняя капля сломала ему хребет. Вся жизнь в безотрадном труде, в ругани, поношениях, а тут еще и это. Плюнул на все, остался со своей веревкой наедине.

Настя не могла находиться в конторе, ринулась на блок, к надежному другу.

В А 231 было сумрачно и прохладно. Куратор негермозоны Толик Форносов корпел под сизым чертежом, водил по тусклым линиям синьки коротким тонким пальцем. Взглянул на девушку, молча кивнул в сторону каптерки Вадима.

Настя влетела к Либерману, едва не сбила его с ног. Вадим стоял у самой двери соляным столбом: бледный, хмурый, растерянный.

Настя громко всхлипнула и бросилась к нему. Он осторожно обнял ее, она уткнулась ему грудь и в голос зарыдала. Услыхала, как осторожно закрыл он дверь, ощутила теплоту его рук на плечах.

— Вадик, это я его… Я… — бормотала бессвязно Настя.

Он отодвинул ее от себя, заглянул в лицо, тяжело усмехнулся:

— И петлю ты затянула?

— Нет… Петлю он сам, — захлюпала Настя.

— Ну вот что, Разумовская, — решительно произнес он. – ты, во-первых, прекрати рыдать. Без тебя тяжко. На –вот, хлебни чаю.

Настя жадно хватанула остывшей пожелтевшей горькоты, ойкнула, задышала.

— Во-вторых, говори толком, что случилось. Ты здесь причем?

— Я ему руки не подала, — призналась Настя. – он мочился, — я видела, — а ты ведь знаешь его привычку тянуть руку первым. Побрезговала, — она снова хлипнула, но под тяжелым взглядом Вадима взяла себя в руки, — понимаешь? Свернула, пошла в другую сторону. Может, он бы сейчас жив был?

Вадим силой усадил ее на стул, прошелся по комнате. Три шага в одну сторону, три- в другую. Будто волк в клетке.

— Понимаешь, Настя, какое дело, — сказала Либерман тихо. – не от того он погиб, что ты руки ему не подала. Не от того. И не из-за комиссии этой сраной.

— А из-за чего? – вскликнула на него просветлевший взгляд Настя.

— А потому, что не для людей все это.

— Что «все»?

— Все. И блок этот, и пахота жуткая, и мат, и нервы, и переломанные судьбы. Даже электроэнергия, ради которой мы здесь подыхаем, тоже не для людей.

— А для кого? – удивилась Настя.

— Этого я не знаю, но то, что не для людей, знаю точно. Кому-то, где-то, что-то понадобилось. Решили – а вы давайте. Все вместе. Ради чего, кого – непонятно! Им – нагадить на нас, а мы – пешки — построились в ряд и херачим по-черному! Понимаешь, для Акимыча. Иран – не деньги даже, не престиж. Что ему в том Иране? Он для него –символ. Свет в конце тоннеля, что ли. Понимаешь? Побывал в Иране — жизнь удалась. Не побывал – цена тебе грошь в базарный день. Неудачник, слабак. Вот и все. Нету символа – нету самой жизни. Вот в чем беда, Настя. Вместо самой жизни нам подсунули драный символ. Кому Иран, кому «Волгу», а кому квартиру в Харькове. Надоело. Уйду я.

Он тяжело сел на скамью, опустил голову, замолчал надолго.

— Жалко Акимыча, — выдавил наконец, — прямо сил нету. Такой мужик!

Он невнятно хмыкнул, глаза заполнились слезами.

Настя подсела к нему, обняла, они долго сидели молча.

Потом зазвонил телефон, Либерман нехотя поднял трубку, выслушал невнятную речь.

— Иду, -сказал тихо. – Сейчас буду. Извини, Настя. На ГЦНах – вопросы. Пойду.

Он наклонился к ней, поцеловал в волосы, быстро вышел, надевая на ходу желтую каску.

На обратном пути в контору Насте до боли в сердце захотелось свернуть к кузне. Так прижало, что стало трудно дышать. Она даже остановилась на ходу, — резко, будто наткнулась на невидимую рогатку.

«Вот еще, — ругала она себя, — дурочка пристукнутая. Только его тебе не хватало!»

Сдержалась, не повернула, пошла в управление. Не простила кузнецу спокойного, но неуступчивого вчерашнего выпроваживания.

— На автобус опоздаете, — тихо говорил он.

— Ничего, пешком дойду, я умею.

— Не нужно пешком. Идите на автобус. Прошу вас.

Он смотрел на нее мерцающими от сполохов горна глазами. Что в них было, не поняла Настя.

Поняла одно: надо уйти.

Сухо попрощалась, дверь за ней мягко закрылась.

На автобус, и правда, едва успела. При ее появлении женщины подняли гвалт.

— Ну где вы пропали, Настя Владимировна? Нас же дома мужики голодные ждут!

Оправдываться не стала. Молча забралась на заднее сиденье, где за спиной натужно урчал двигатель и разнообразные ухабы подбрасывали ее до потолка.

«Не пойду! – твердо решила она. – Пусть мучается!»

Почему он должен мучиться, по какой причине, Настя формулировать не стала. Велика честь!

__________________________

В конторе было грустно. Клавдия Сергеевна, откинувшись в кресле, теребила в руках мокрый от слез платок. Она молча кивнула в сторону кабинета Куняева: «Ждет, мол».

Настя вошла к Павлу Ивановчиу. Он сидел за столом совещаний. Командирское место непривычно пустовало.

Настя присела напротив.

Куняев смотрел на нее печально и укоризненно. Так смотрят наказанные дети и собаки.

— Зачем он это, Настя Владимировна? – тихо спросил Павел Иванович. – Ведь и себя и меня погубил. Зачем?

— Не знаю, Павел Иванович, — ответила Настя, — наверное невмоготу стало.

— Невмоготу, — повторил Куняев. – Замечаете, каков русский язык? Все на нем можно сказать: и точный, и скорый.

Настя подивилась неожиданной точеной фразе.

— Вот вы все недалеким меня считаете, — продолжал начальник, — не возражайте, знаю. И это правда. Недалекий. Откуда взяться другому? И природа не та, и времени учиться не было. Да и не нужно это было никому! Криком все решалось. Конечно, недалекий, но все же человек. Мне ведь тоже и больно бывает, и страшно, и горько. Я с Акимычем тридцать лет по стройкам. И Украина, и Россия, и Казахстан, и Урал. Всюду вместе. А он взял и удавился. Что же мне теперь делать? За ним, в петлю, что ли? Как жить с этим? Подскажите.

Настя вновь почувствовала влагу на ресницах. «Хватит, -одернула себя, — пора кому-то взять себя в руки! Помни ты – потомок дворянского рода!»

— Не нужно, Павел Иванович, — ответила ровно и бесстрастно. Он даже дернулся от ее спокойствия, беспомощно замигал страдающими глазками. – В петлю не нужно. Это его решение. Нам следует его уважать. Теперь перед нами простая задача: предать тело земле. Это Бендер сказал, не я. Над телом погибшего Паниковского, помните?

Куняев беспомощно глотнул.

— Поэтому, Павел Иванович, назначайте ответственного за похороны, постарайтесь сделать все достойно: Акимыч заслужил хороших проводов. А что будет с нами, решать не нам. Постарайтесь принять любое решение спокойно и с достоинством.

Он распустил галстук, глотнул воздуха.

— Вы говорите, как поживший человек, — заметил тихо, с уважением.

— Не возраст делает человека пожившим, — ответила Настя, — это делает сама жизнь. Давайте начнем действовать, Павел Иванович.

Он взглянул на нее с благодарностью, потянулся к телефону, коротко приказал:

— Клавдия Сергеевна, пригласите ко мне Замуру. Немедленно.

Отпустил телефон, подумал.

— Спасибо, Настя, спасибо на крепком слове.

Она ушла к себе, сидела долго не шевелясь. Серафима Ивановна пару раз пробовала ее растормошить, но Настя или не отвечала, или бросала короткие, невпопад, фразы. Серафима Ивановна поняла: пусть посидит. Чего дергать человека?

Ближе к шести контора засуетилась, засобиралась. Серафима Ивановна тревожно поглядывала на Настю. Тихо позвала:

— Настя Владимировна, автобус отходит.

— Поезжайте, Серафима Ивановна, — ровно ответила Настя. – Не ждите меня. Я пешком пойду.

— Далеко ведь! – ужаснулась та, — А на улице смеркается.

— Кого мне бояться? – улыбнулась Настя. – Это они пусть боятся Настю-хулиганку. Поезжайте.

Сидя в архиве, она слыхала шорох ног, тихий говор сотрудников, хлопки входной двери управления. Заурчал двигатель автобуса, сумерки пропорол острый всплеск фар, захлопнулись двери, мотор взвыл, автобус тронулся.

Настя дождалась, когда стихнет его шум, несколько минут прислушивалась к управлению. Гулкая, пустая тишина.

Тогда она решительно встала, закрыла архив, быстро сбежала по бетонной лестнице. Топот ее шагов разогнал гнетущую тишину, забил ее в темные закоулки коридоров.

Она споро выскочила на двор, секунду о чем-то напряженно размышляла, будто перед прыжком с верхотуры в воду, затем не останавливаясь и не сомневаясь, направилась к кузне.

Он открыл ей дверь сразу, будто поджидал за тонким сосновым полотном.

— Автобус ушел, — выпалила Настя, — а пешком я не пойду. Это решено!

Он молча отступил вглубь кузни, она храбро шагнула внутрь. Щелкнула за спиной дверь.

В опущенной руке он держал длинные изогнутые щипцы.

«Палач!» — ужаснулась Настя, но так же храбро продолжала монолог. Диалог никак не получался. Кузнец убито молчал, ждал развития событий.

— Я хочу остаться, — продолжала Настя, переходя на французский, — мне нужен мужчина, в конце концов! — Она уже кричала. – Вы слышите? Мне нужен мужчина, я не желаю больше ходить девственницей и смешить саму себя! Что же вы молчите, черт вас побери!? Я говорю вам такие вещи, которые нельзя доверить даже другу, а вы сопите себе и все! Ответьте мне!

Он медленно положил щипцы на край горна. Вытер ветошью руки.

— Оставайтесь, — тихо, как-то невнятно сказал он. – Я вас не гоню. Вы понравились мне очень. Не бойтесь. Я не обижу вас.

Он пошел к горну.

— Сейчас я задую огонь, мы попьем чаю. Больше у меня ничего нет, простите.

— Не гасите огонь, — взмолилась Настя. — Пусть будет. Он напоминает мне костер в степи. Когда-то я с отцом несколько недель провела на Широком Лале. Там я полюбила огонь.

Он странно посмотрел на нее, молча мотнул головой.

— И давайте чай. Горячий-прегорячий. Я хочу согреться. Меня колотит всю.

Ее и вправду охватила терпкая, неуступчивая, противная дрожь. Даже зубы застучали.

Он понимал ее состояние. Молча включил в розетку чайник. Снял с топчана одеяло, завернул в него Настю, тихо подтолкнул к очагу, пододвинул стул, настойчиво, но мягко усадил перед огнем.

— Грейтесь, -сказал ей тихо. — Сейчас будет чай.

Он заварил чай в солдатской железной кружке, накрыл набухшие листья блюдцем с неожиданной розочкой в центре.

Она наблюдала за его руками, и холод оставлял ее.

— Знаете, — пожаловалась она, — сегодня умер мой друг. Его звали Николай Акимыч.

— Я знал его, — кивнул кузнец. – Он заказывал мне подставку под телевизор. Очень необычную, он сам придумал.

— Чем рассчитался? – спросила она.

— Этим, — он взял книгу с полки.

— Волошин, -почему-то не удивилась она. – Странно. Акимыч и Волошин.

— Люди полны загадок, — улыбнулся он. – Внешность обманчива.

Улыбка преобразила его. Исчезла нарочитая сухость, заблестели глаза, потянулись от уголков глаз тонкие морщины. Стало заметно, что он еще молод.

— Сколько вам? – спросила Настя – Тридцать, тридцать два?

— Тридцать три, — ответил он. – Символический возраст. Для Него – время подвига, для меня – искупления. Согласитесь, похоже на маленький мирный ад.

Она обвела взглядом вечернюю кузню. Пахло дымом, тихо шевелился огонь в горне. Алела в нем изогнутая железяка.

— Не похоже, — возразила она. – По-моему, здесь очень уютно.

— Жаль, — вздохнул кузнец.

— Мне – нет!

— И Бог с ним. Как вас зовут?

— Настя. А вас?

— Иван.

— Да, я знаю, Иван Француз.

— И я знаю. Настя Хулиганка.

— Вы, оказывается, не так замкнуты, как показываете.

— У меня много заказчиков. А люди любят поговорить.

— Что еще они рассказали обо мне?

— Говорят, вы – питерская. Знаете несколько языков. Толковая, цепкая. Бываете стервозной. Умная. На взгляд многих – красивая.

Настя охнула:

— А на ваш взгляд?

Он опять улыбнулся:

— На мой – даже чересчур. Есть в вас… — он пожевал губами, — порода, что ли. У собак это зовется экстерьером.

— Когда это вы успели заметить?

— Я наблюдательный.

Он криво усмехнулся.

Чай заварился, к Насте подкрался осторожный тонкий аромат.

— Очень приятный запах.

— Да, это хороший чай. Мне присылает его друг. Он живет в Грузии, в Аджарии. Поблизости от его дома растет самый северный чай в мире. Пейте, это вкусно.

Настя отхлебнула из граненого стакана темно-коричневого настоя и по привычке скривилась, ожидая тяжелого удара горечи. Видела, что чай он не разбавлял, налил прямо так, из кружки, однако, ничего не произошло. Словно выдержанный коньяк, что ласкает нёбо, чай отдал ей свой аромат, согрел и взбодрил.

— Ну и ну, -сказала она. – В жизни не пила такого чая. Даже мой дедушка позавидовал бы. Очень вкусно.

Он пил чай медленными глотками, словно вливал в себя живительный бальзам.

Отставил чашку, пристально посмотрел на нее:

— Что теперь, милая Настя? Вы успокоились. Провести вас к дороге? Еще не поздно. Поймаете попутку или автобус с поезда.

Она безмятежно улыбнулась.

— Даже не надейтесь. Я остаюсь, мне у вас тепло и чудесно. И чай ваш нравится, хотя вы, наверное, что-то в него подлили – уж больно хорошо мне и радостно.

— Уже не надеюсь. Понял, что намерения ваши серьезны. Только не шутите со мной, Настя, я женщину несколько лет не видал. Не боитесь?

Настя мысленно сжалась, но упрямство вкупе с любопытством тянули ее на рожон:

— Не испугаете. Только вот что, Иван; вы меня не обидьте, ладно?

— Ладно, Настя.

Он подошел к входной двери, повернул ключ. Обернулся к ней. Она напряглась: мосты были сожжены. Теперь только вперед, очертя голову.

Она решительно встала, отбросила одеяло, начала расстегивать одежду. Пальцы мелко подрагивали, пуговицы стали неподатливыми и тугими, как огурцы в банке.

— Что вы стоите как столб? – возмутилась она – Помогите мне! Видите, что я волнуюсь?

Он медленно приблизился. Она совсем близко, так что стали видны узкие зрачки, увидала его глаза, услыхала запах его тела. Подгоревший в дымной кузне запах мужской кожи и пота.

— Почему вы думаете, что я не волнуюсь? – спросил он.

— Вы – опытный! – ответила Настя.

— Откуда знаете?

— По повадке видно. И по глазам.

Он вновь усмехнулся, ласково дотронулся до ее пальцев.

— Не спешите, Настя. Не рвите душу. Мы все успеем, и все будет замечательно. Дайте, я помогу вам. Просто стойте и ничего не делайте. Слушайтесь моих рук.

Она подчинилась ему с трепетом, который все больше напоминал радостное предчувствие.

Он легко и тонко касается ее, она закрыла глаза и поплыла, поплыла ему навстречу.

Она качнулась, он подхватил ее на руки. Настя ощутила, как напряглись его грудь и руки.

Он мерно двигался, она думала — к топчану.

Нет, он распахнул незаметную в сумраке кузни клеенчатую занавеску, шагнул и поставил Настю на ноги. Они были в душевой кабине, над головой слегка раскачивался здоровый граммофон – распылить. Иван задернул штору, прижал ее к себе и открыл кран.

Теплая, необычно мягкая вода хлынула на них летним ливнем.

От неожиданности Настя рассмеялась. Вода стекла по их телам, щекотала и нежила.

— Здорово! – закричала она. – как это здорово!

Он снял с гвоздя огромную мочалку, намылил ее до густой пены и медленно, смакуя, растер Настино тело до звона внутри. Она живо почувствовала, как задышала уставшая за день кожа, как задвигалась кровь, как стало хорошо и легко.

— Давай и я тебя, — попросила она. Он молча отдал ей мочалку и вытянулся перед ней доверчиво и смело. Так маленький мальчик доверяет себя матери в купели, не зная стыда и тревоги.

Она терла его кожу, отмечая детали, которые хотела запомнить навсегда. Родимое пятно под левой лопаткой, шрам на бедре, ожог на ладони, четкая граница загара – бледности на шее. Волосы на груди чуть курчавились и были какого-то необыкновенного рыжего оттенка.

«Золотые», — подумала она.

Ей необыкновенно понравились его плечи: широкие и округлые. Торс к талии стремительно сужался, бедра – узкие, ноги немного коротковатые, но ровные.

«Он красив, как греческая статуя», — горделиво решила она.

Настя почувствовала, что горячее возбуждение накрывает ее. Она вдруг ослабела, руки повисли.

Он уловил ее состояние, выключил воду и несколькими движениями обтер ее простыней.

Подхватил на руки, понес к топчану.

Настя на секунду сжалась в тревожном предчувствии, но вдруг что-то сделалось у нее в груди. Будто лопнула какая-то затаенная жилка. Радость хлынула из нее. Так как вода в половодье жадно и неуклонно поглощает землю, покрывает собой, прячет от солнца, чтобы напитать, напоить, дать новые силы, новую жизнь.

Счастье обрушилось на нее летней молнией: оглушительно и стремительно.

Она охнула, изогнулась, сладкая мука хватанула ее за сердце, она застонала и поняла: свершилось.

Вот и стала она, Настя Разумовская, наконец-то женщиной.

Ночью она проснулась от приглушенного шороха. Она открыла глаза – будто и не спала вовсе. Лежала под одеялом молча, глядела на Ивана, который осторожно ссыпал невесомый пористый кокс в горн.

Пламя, покрытое слоем свежей пищи, сжалось, спряталось в щели между темными кусками, набрало в цвете зловещей черно-красной гущи.

Иван неподвижно смотрел на него, не шевелился.

Короткий хлопок – пламя из подполья вырвалось к спасительному воздуху, взметнулось, покрыло бестелесной багровой мантией погибающий уголь. Неверные сполохи света желто-оранжевым нимбом обрамили фигуру в густой темноте кузни.

«Очень красив», — с удовольствием подумала Настя.

Ленивое блаженство, непохожее ни на что другое, царствовало в ней. Сна не было. Она медленно выпростала из-под одеяла руку, потянулась.

Иван обернулся, смотрел на нее с радостным изумлением: спал, и ему снилось что-то чудное, потом сон испарился, а чудо – осталось.

— Не спишь? – тихо спросил.

Горло ему спирало волнение и нежность. Трогательное видение, будто спазм, не давало дышать.

— Не сплю! – заявила Настя. – Как я могу спать? Ведь это моя брачная ночь!

Она вскинулась, присела на колени (знала, знала, что красива в этой позе, особенно в странных сполохах огня), обернула вокруг себя одеяло и потребовала:

— Рассказывай. Я должна все знать о тебе. Ты – мой первый мужчина.

— Можно, я тоже чем-нибудь укроюсь? – спросил Иван, смутно улыбаясь.

— Незачем! – твердо решила она. – Ты сложен, как бог — я хочу любоваться тобой. Кроме того, нечем. Одеяло – одно. Кстати, так будет и впредь.

— Что будет? – уточнил кузнец. – Я буду голым или одеяло – одно?

— Одеяло! Терпеть не могу спать с мужчиной под разными одеялами.

— Ты ведь не пробовала.

— И пробовать не хочу. Зачем? Я ведь уже знаю, как спать под одним. Это чудесно. Ты так крепко обнимал меня. И дышал в шею. Очень щекотно и… приятно. Так приятно, что хочется жить. Знаешь, ты сопел, когда заснул. Очень трогательно. Как ребенок.

— Можно я подойду и поцелую тебя? – сдавленно спросил он.

— Можно, — разрешила Настя, но не вздумай меня отвлекать. Мы будем разговаривать.

Он коснулся губами ее шеи, у самого основания. Настя наклонила голову, почувствовала легкие уколы пробивающейся щетины.

— Ой, щекотно… Щекотно! Посмотри, я все в пупырышках, как огурец.

Он осторожно и мягко уложил ее на топчан, залез под одеяло, ей за спину, и цепко, будто стальными обручами, обнял, прижал к себе.

Настя задрыгалась из упрямства, заворочалась, он сжал еще сильнее. Его тепло, будто не было меж ними кожи, полыхнуло внутрь нее, как осторожный, бережный костер.

Сразу стало томно и уютно. Настя глубоко вздохнула, подчинилась его воле, будто нырнула в море под названием: счастье.

— Рассказывай, — шепнула она. – Я буду слушать.

— Что тебе интересно?

— Все. Кто ты? Откуда, кто твои родители, как ты жил до меня, почему кузнец, почему оказался на «Березке»? Все-все. Только правду. Не ври мне. Никогда не ври, потому что я верю тебе.

Иван рассказывал свою историю. Настя, затаившись в его руках, слушала и ошарашено твердила себе: неужто так бывает в жизни? Не в книге, где прихотью автора сплетается сочный, цветной звенящий миф, а в жизни. На самом деле. Взаправду.

Он родился и вырос в Одессе. В чудном дворике внутри домов, примыкающих к оперному театру. Во дворике – настоящем парке в миниатюре – стояла бело-мраморная композиция: целующиеся пухлые юноша и девушка. Их тела были обнажены. Какой-то неуловимый ханжа прятал их неудобные места под платановыми листьями. Платон рос тут же, во дворике. Маскировочного материала у заботливого вершителя морали было вдоволь. Тяжело приходилось зимой, когда свежие листья опадали, и их убирали дворники. Тогда в ход шли обрывки газет или журналов. С журналами было веселее, потому что цветные лоскуты очень оживляли композицию.

Из распахнутых окон театра доносились обрывки арий и музыкальных фраз. Музыканты и артисты поспешно пересекали их двор, торопясь к служебному входу.

Вечером, после торжественной паузы, раздавался приглушенный, но отчетливый, стук дирижерской палочки. Маленький Ваня замирал на скамеечке и гадал: что сейчас зазвучит? «Аида» или «Болеро», «Озеро» или «Щелкунчик», «Гаянэ» или «Спартак»? Читать он еще не умел, афиши хранили таинственное молчание.

Он ждал первых тактов, и когда музыка растекалась по двору, радовался или удручался.

— Опять эта «Флейта», — недовольно говорил он. – Бабушка, когда будет «Спартак»?

Бабушка чему-то радостно улыбалась и вела внука в кафе-мороженное.

Настя вспоминала этот дворик: они с мамой были там множество раз. А в кафе-мороженое они вообще заглядывали чуть ли не ежедневно.

Она наверняка даже видела Ваню, — разница в возрасте невелика, — что такое восемь лет? – ходила с ним по соседним улицам, дышала одним морским воздухом, кормила голубей на один и тех же площадях – и что же?

Потребовалось множество лет, городов, людей, книг, съеденных завтраков и выпитого чая, чтобы оказаться с ним под одним одеялом в степной глуши, под безумным первозданным небом, в теплой пахнущей дымом кузне, чтобы слушать его тихий голос, согреваться его теплом и задавать себе один и тот же вопрос: он или не он? Он или не он? Господи, дай ответ! Я так хочу, чтобы это был Он!

Отец Ивана, офицер, ветеран Великой Отечественной умер рано. Раны сделали свое дело.

Мать – красавица – певица, — дома не засиделась. Уехала на гастроли; больше Ваня ее не видел,

Бабушка – папина мама — воспитывала мальчика в романтическом возвышенном духе. Говорила с ним по-французски, научила играть на фортепьяно, возила на уроки лепки в Грековку, обсуждала великие книги, восхищалась образами и романными страстями.

Ее кумиром был Андрей Болконский. Она мечтала, чтобы Ваня стал офицером – человеком чести и поступка.

Ваня не возражал. После школы сдал экзамены в артиллерийское училище. Выпустился, как и все, лейтенантом, получил направление в заштатный гарнизон на Дунае. Через Дунай была видна Румыния. Между косматыми ивами медленно покачивались повозки, запряженные серо-коричневыми ослами. «Могары» — называли их местные.

Уже в училище Иван понял, что мир советской армии отличается от описанного Толстым, так же кардинально, как помидор от баклажана.

И то, и то вкусно, но по-разному.

Деваться было некуда, — Иван закончил училище и поехал к месту службы.

В гарнизоне царила пьянка и гульба. Офицеры напивались ежевечерне. Солдаты, предоставленные заботам сержантов и старшин, мечтали только о дембеле.

Упадок и свинство.

Еще хорошо, что как-то быстро он примкнул к кружку из трех офицеров, не желающих опускаться и превращаться в матерящихся животных.

Они собирались почти ежедневно, «писали пулю», обсуждали книги, кино. Пели под гитару. Напивались, бывало, и они, но все же редко. Редко.

Трое были холостяками, один — женат.

Жена, от скуки и однообразия свернула с колеи и пошла по рукам.

Муж – добряк и умница, — даже бил ее. Дрянная попалась ему жена. Однако, не разводились. Он ждал какого-нибудь чуда, терпел. А зря.

Перепробовав почти всех мужчин в гарнизоне, она обратила свои взоры на Ивана.

Здесь Настя не удержалась:

— Красивая была?

— Почему была? – удивился Иван, — Она и сейчас красивая. Наверное. Яркая такая, с вызовом. Что называется, «кровь с молоком».

Ваня крепился как мог – неудобно перед товарищем, — но, видно, и ему скотская жизнь свернула мозги.

Не удержался. Такой завернулся роман – не прочесть, не пересказать!

Какое-то время удавалась сохранить все в тайне.

Днем Иван строил рога своему товарищу, а вечером встречался с ним за игрой или бутылкой.

— И знаешь, что самое противное, мерзкое, грязное? – говорил он тихо – Я получал от этого предательства некую гнусную радость. Улыбаюсь ему, а сам думаю:

*«Сегодня твоя жена была на высоте» Подонок, ничтожный подонок.

Долго так идти не могло: он конечно же все узнал.

Вечером пришел на очередное наше сборище при параде. Сапоги начистил, даже орден одел. Он его стеснялся почему-то. Не знаю, почему.

Мы уже ждали его. Вошел. Отдал всем честь, — уже это нас изумило, — четко, по-строевому, подошел ко мне. Не знаю почему, я встал. Он смело посмотрел мне в глаза, и дал жгучую пощечину.

Стало очень тихо.

— Вы, господин старший лейтенант, мерзкая тварь и ничтожество. Вы оскорбили меня. Я вызываю вас!

Все обалдели. И я тоже. Какой-то восемнадцатый век.

Он стоял и ждал моего ответа.

Я застегнул китель, затянул ремень и ответил:

— Я к вашим услугам.

Он стиснул Настю с такой силой, что она не могла дышать. Все же сдержалась, только пискнула тонко. Он опомнился, расслабил руки.

— Все это было каким-то дурацким фарсом, но попытки товарищей нас успокоить не закончились ничем. Тогда мы выработали условия дуэли. Стреляться здесь же, в комнате, благо – просторная. Каждый делает по одному выстрелу. Стрелять одновременно, на счет три. Оружие – табельный пистолет Макарова.

Погибший – жертва неосторожности другого при чистке оружия.

Двое товарищей – секунданты, — дадут соответствующие показания.

Все дали друг другу слово, что так и произойдет.

Мы с ним разошлись по диагонали комнаты. Между нами было метров семь.

По команде «три» мы выстрелили. Я попал в него, а он – нет.

Он умер почти сразу, с улыбкой на лице.

Думаю, он не хотел попадать в меня. Ему хотелось прекратить свой позор – он прекратил его.

Дальше – просто.

Мы дали показания. Секунданты попали на «губу», мне дали восемь лет за убийство «по неосторожности», товарища похоронили.

Говорят, ее на похоронах не было. Уехала.

И вот я здесь. В кузне.

Настя молчала. Что можно сказать в такой момент?

— И как ты живешь с этим? – спросила она наконец.

— Я не знаю, — ответил он. – Груз собственной низости пригибает меня. Много раз я думал покончить с собой. Что-то мешало мне. Не страх – поверь. Я давно ничего не боюсь. Наверное, вера. Во что-то хорошее, светлое. Я хочу вернуться. Я хочу снова стать человеком. Может быть, ты – мой шанс?

— Не знаю, Иван, — тихо ответила Настя. –Мне нужно подумать.

— Ты уходишь? – он прижал ее к себе.

— Да, я уйду сейчас. Не держи меня. Дай понять. Мне нужен совет.

— Кто будет твоим советчиков? – спросил он тихо.

— У меня есть надежный друг, — ответила Настя. – Доверимся его опыту. Думаю, он повидал больше нашего.

Она решительно выбралась из-под одеяла. Взглянула на лежащего Ивана. У того судорогой отчаяния стянуло лицо. Он сжимал руки, она слыхала хруст костей.

— Я скажу тебе о своем решении. Жди.

Август – не июнь, — светает заметно позже. Уже и птицы завелись, и набрякло розоватой голубизной небо на востоке, а солнца все не было.

Настя бродила под управлением, руки ее дрожали. Она и понимала, что нужно успокоиться, постараться осмыслить все и смириться со случившимся, однако возбуждение не покидало ее.

Она с трудом дождалась приезда конторы.

— Что с вами? – изумилась Клавдия Сергеевна, — На вас лица нет.

— Устала, Клавдия Сергеевна, — рассеяно ответила Настя.

— Еще бы: вы шли пешком?

— Да, да. У меня есть просьба к вам.

— Говорите.

— Мне нужен отпуск. На неделю. Прямо сейчас. Говорите Павлу Ивановичу, что хотите, — я еду. Пожалуйста, Клавдия Сергеевна, прошу вас.

— Хорошо, Настя Владимировна, Я все улажу. Не вовремя все это, однако, такое всегда не вовремя. Пишите заявление.

Словно боясь обжечься о ручку, она лихорадочно написала казенные строки заявлении, поцеловала секретаря в щеку и выбежала из управления.

Попутный грузовик довез ее до поселка.

Почти всю дорогу домой она бежала. Побросала вещи в сумку, и помчалась к будке на краю дороги с неуместной надписью «Автовокзал».

Здесь она дождалась первого попутного автобуса и начала свой путь в Песочное.

________________________________

Она долго стояла на кромке моря, глядя в сторону Казантипа. Подползающие сумерки ловко прятали его приземистое тело под густеющее свое одеяло.

— До свидания, дядя Казантип, — тихо сказала она. – Ты дал мне силы принять то, что есть. Я благодарна тебе. Прощай ненадолго. Мы скоро увидимся. Я хочу познакомить тебя кое с кем, потерпи. Мы приедем.

Она махнула ему рукой, затопала привыкшими босыми ногами в Песочное.

Тетя Галя собирала ужин. Они скоро поели, взялись за чай. За окном совсем стемнело. Звезды спустились пониже и засияли в бездонном просторе.

— Хочешь, научу тебе варить настоящее айвовое варенье? – неожиданно спросила хозяйка. — Секрет! Может, понадобиться?

— Конечно, тетя Галя. – Настя сидела за столом успокоенная, отдохнувшая. Исчез тревожный блеск в глаза. Движения утратили порывистость, стали мягкими, плавными. Женщина, — не девочка, — прихлебывала чай вприкуску с кизиловым вареньем.

— Слушай тогда, — начала хозяйка. =- Весь фокус в том, чтобы вырезанные айвовые сердечки с косточками не выбрасывать, а вначале проварить в сиропе. На медленном огне. Минут тридцать пусть томятся. Сироп станет красным и тягучим, как клейстер. Тогда сердечки вынимай, куски айвы закидывай. Это будет самое настоящее варенье. Тебе за него мужики руки целовать будут.

— Точно? – оживилась Настя.

— А то, -уверила тетя Галя.

— А хорошо, когда мужики руки целуют? – спросила Настя.

— Кто ж его знает? — бесхитростно брякнула хозяйка. – Петя мня не целовал, а других Бог не дал. Не знаю. В кино видела — жмурятся. Наверное, приятно

Настя рассмеялась, поцеловала хозяйку в печеную щеку, решительно встала:

— Пойду спать, тетя Галя. Вставать рано. Дорога дальняя.

— И грузу набрала. Один термос чего стоит.

— Своя ноша не тянет. Довезу.

— Ну, тогда спокойно ночи. Хороших снов.

— И вам, тетя Галя.

Сна не было. Она лежала в своей комнате, слушала сверчков и думала: скоро я увижу его. Скоро.

******

Автобус дотащился до поселка вне всякого расписания. Никто не упрекал водителя. Доехали – и слава Богу. Могла не дотянуть старая колымага. Рухнула бы на передние ноги где-то посреди Херсонских степей, жди – свищи, пока выручат.

Очумевшая от невыносимо долгой дороги, вся всклокоченная, Настя вывалилась из автобуса и, пошатываясь, побрела к дому.

Термос давил на плечи, тяжелая сумка, пырскала по земле.

Добрела. Перво-наперво уложила запотевшие банки в холодильник. Уже спокойнее. Побрасывала потную одежду, залезла в душ и долго отфыркивалась, приводя в порядок кожу и сердце.

Не спешила, нарочито медленно обтерлась махровым полотенцем, высушила феном волосы, придирчиво заглянула в шкаф: что бы такое одеть?

Знала, времени у нее много. Поверка в «Березке» в двадцать два. Идти оттуда километров двенадцать. Два часа с небольшим гаком. Плюс какие-то задержки. Он будет на месте часа в три, не раньше.

Она достала старые джинсы, защитную рубашку с рукавом три четверти, кроссовки.

С верхней полки сняла кокетливую кепку — бандитку с пуговкой на темечке.

Осмотрела по очереди. Довольно хмыкнула.

Сердце набирало обороты. Стукало, подгоняло.

Настя отчетливо слыхала, как оно бьется у нее где-то в горле, однако сдерживала себя из последних сил.

Часы стукнули два раза, она схватилась с кресла и мигом оделась. Даже перед собой не могла больше красоваться и жеманничать.

Бегло поглядела в зеркало, улыбнулась себе вымученно и радостно. Бросилась вон из квартиры.

Не вызывая лифт, загрохотала бегом по лестнице. Вырвалась на улицу, перевела дух и пошла точным солдатским ходом.

Она была одна под сиянием звезд. Притихшая степь подставляла ей свои дороги. Настя шла легко. Ей хорошо дышалось. В воздухе появилась теплая влага – где-то рядом, под ней, невидимо парил Ташлык.

Тускло освещенный мост вывел ее к станции, она двинулась вдоль сплошного забора, по короткой дороге.

Слева уплотнился тугой ком — третий блок. Она услыхала запахи стройки: ацетилен, аргон, мазут, металлические опилки, обожженные резаками доски, тяжелый дух сырого бетона.

Она вышла на предмотажную площадку. Впереди темнело управления.

Настя резко взяла влево, еще быстрее. Ноги вынесли ее к кузне.

Как обычно мерцали ее окна: горел горн.

Она поняла руку, чтобы постучаться. Что-то остановило ее.

Настя потянула дверь, та легко поддалась. Она шагнула в кузню. Огляделась. Ивана не было видно. Она медленно пошла вглубь, уперлась в дверь с давящим мордатеньким замком. Замок висел на одной из створок.

«Вам сюда нельзя, -вспомнила Настя и упрямо мотнула головой. – Нет, можно! Мне теперь многое можно!».

Она смело потянула дверь и вошла в небольшую комнату без окон. На стенах и потолке сияли лампы – сороковки. Их было много: комната купалась в свете.

Повсюду, где доставал взгляд: на полках, на подставках, на подвесках, кронштейнах стояли, висели, качались филигранной работы статуэтки. Люди, лошади, собаки, цветы, дети, смешной толстый паровозик.

Жизнь – незафиксированная, не схваченная на секунду за локоть, а безостановочная жизнь лилась из них, как льется легко, монотонно и вечно невзрачный ручей между илистыми камнями.

Настя застыла и пораженно озиралась по сторонам.

Это было прекрасно, чудно, весело, занятно, как бывают веселы, прекрасны и чудны быстротечные секунды, минуты человеческого счастья.

Иван сидел посреди комнаты и через плечо смотрел на Настю

Он ничего не говорил. Да и что тут скажешь, когда терпеливо и мучительно, теряя надежду, ждешь и ждешь, ждешь и ждешь и вдруг дожидаешься.

Он плакал, слезы оставляли на его лице светлые полоски.

Настя бросилась к нему, рухнула на колени, обняла так крепко, как могла, вцепилась в него, вжалась, готовая слиться с ним в одно целое и так жить дальше, не разделяясь.

Они молчали долго. Он очнулся первым.

— Ты загорела, — услыхала она. – Ты так красива, что у меня нету слов сказать это.

— Ты уже сказал, — она смотрела на его работу и думала. « Спасибо тебе, Господи, что ты со мной. Спасибо, что дал мне то, что есть. Спасибо.»

Он неловко, боясь потревожить ее, поднялся на ноги. Она встала вслед за ним.

Он осторожно подвинул ее в сторону. Насте открылся пятачок, который он до этого закрывал своим телом.

Прямо на полу, на нервно изогнутой, как крымская степная земля, полосе толстого метала стояла молодая женщина. Тело ее было обнажено, лицо сглажено, без черт, но Настя легко и спокойно узнала себя. Изящные точенные формы, тонкие запястья, стройная кость, густые короткие, до шеи, волосы, взбитые ветром и движением.

Женщина держала в заботливых нежных руках крохотное существо. Смешно и трогательно сияли круглые пяточки, толстые ножки сплелись в пухлую попку, спинка и головка терялись в материнских руках.

Малыш спал.

— Я думал назвать ее Верой, — тихо сказал Иван.

— Пусть так и будет, -согласилась Настя. – Вера.

— Я хотел бы отлить ее из серебра, но у меня есть только сталь.

Ночью она проснулась, чтобы послушать его дыхание. Иван прижимал ее к себе, не отпуская даже в глубоком сне.

Все сдвинулось, отошло на заданий план. Впереди была жизнь. Долгая, наверняка трудная.

— Только бы не забыть этой минуты — подумала Настя. – Только ты не забыть.

Она вновь заснула, освещенная бликами горна.

Она спала, ей снились странные тихие слова:

«Я кокон. Я всего лишь кокон. Из меня потянется тончайшая шелковая нить. Через века, через страх и радость. Она должна тянуться. В этом предназначение мое. Я должна, я хочу этого, и я сделаю это.»

07.07.2013

Олег

Юрий - мультирегелиозный человек, который давно борется с моральным дефолтом ума граждан Украины, за это он и рассчитывается по полной программе, но он не сломлен. Юра, спасибо от православных за уникальное обьеденение моральных ценностей юга Украины. Граждане, когда вы потеряете все в кошльках, зайдите сюда, а не в психбольницу.

02.10.2012

Гость

Здравствуйте, любимый автор. Давно не заходила к Вам. Похоже, что и других гостей давно не бывало у Вашего дивана под абажуром. Сужу по предыдущему отзыву от февраля. Видать летом не читается - солнце слепит и экран и глаза. Замечательно было бы почитать с листа... А потом пустить по рукам, и каждый раз предупреждать - не забудьте вернуть... ...не забудьте вернуться!... ...с любовью

10.11.2011

Штраесс Наталия

Зайдя в незнакомую библиотеку ищешь глазами слово или фразу ,которая тебя тронет за душу-так я выбрала книгу незнакомого мне писателя,но заочно знакомого мне человека.Еще не дочитала,не могу оторваться.Хочу поделиться первым впечатлением:первое-это хочется читать,второе-ощущение чего то знакомого ,но неведомого Вот, как сон-услышал фразу и вспомнил ,что тебе это снилось.Пошла читать.

30.06.2011

Валерий

Прекрасный сайт.Очень хорошие книги.Спасибо Юрий.Получил огромное удовольствие. Особенно понравились повести Шелковая нить и Саваоф должен быть один. Удачно сделана система закладок.Можно читать все книги одновременно,возвращаешься всегда к последней прочитанной странице. Каждая книга несет свою философию.После сплошных детективов и чернухи Ваши книги заставляют верить,что еще не все потеряно в этом мире. Удачи автору.С нетерпением жду новых книг.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *