Восходящие воздушные потоки

Влажный воздух, пропитанный морем, вбирал в себя слабый аромат дымов, густел и, теряя прозрачность, скрадывал фрагменты фасадов и реальности.

Радостное возбуждение из-за отъезда жены утихло, стало скучно.

Хотелось домой, к телевизору, на мягкий кожаный диван, к Ромке, который терпеливо ждал меня в передней, в спокойный и привычный уют одиночества.

Я пересек привокзальную площадь, вышел на Пушкинскую и неторопливо побрел в центр.

Редеющие кроны платанов усыпали брусчатку резными листами. Древние ветви в светлых лишаях облупившейся кожи задумчиво качались в вышине над старинными домами в такт настойчивому осеннему норд-осту.

В голове роились грустные, тревожные обрывки мыслей. Смутные предчувствия теснили грудь. Вдруг, как в детстве, захотелось плакать. Немотивированно, неоправданно, непреодолимо. Отдать теплым слезам накопившуюся затаенную тоску, омыть соленой влагой запыленную душу.

Я едва сумел сдержать неуместный бурный всхлип.

– Привет, – услыхал я привычный голос и очнулся.

Передо мной, огромный и сутулый, высился мой старый друг Витька Соломаха. Он с интересом рассматривал мою куртку, даже осторожно пощупал кожаный отворот. Я не видел его года полтора, он ничуть не изменился.

Жизнь сводила и разбрасывала нас, как лодки в море. Мимолетные встречи чередовались долгими разлуками, но всегда он приветствовал меня, как сегодня: коротко и буднично:

– Привет.

Без признаков радости, горечи или сожаления. Словно мы виделись накануне и успели за вечер друг другу изрядно надоесть.

– Здоров, Витя!

Я даже обрадовался ему, хотя в точности знал, что ничем хорошим для меня наши встречи обычно не заканчиваются. Нет, он не одалживал у меня денег, не ночевал в гостиной на диване, не ухаживал за моей женой, не хулиганил и не рассказывал похабных анекдотов. Он внезапно врывался на мою орбиту, вносил в нее странные, часто ненужные завихрения, а затем также внезапно исчезал, оставляя за собой, словно комета пылающий хвост, неуютность, раздражение и неудобные, совершенно излишние ощущения и мысли. Была в нем такая странная способность – разрушать идиллическое течение жизни.

Казалось, он совершенно не имеет в виду чего-то такого. Он не кричал, не обличал и не витийствовал.

Просто смотрел молча круглыми серыми глазами печального оракула и тихо моргал куцыми, невнятного цвета ресницами.

И становилось вдруг на душе так пусто и страшно, что хотелось забиться в дальний угол и тихо-тихо выть, схватившись руками за голову.

Удивительно, но Витька никогда не воплощал собой совесть и честь.

Беспринципность была его любовницей. Он утешался ею, она ласкала его. Он упивался ее доступностью и нежностью.

Мы числились на филологическом. Он был в фаворе, прекрасно учился, играл в футбол и энергично ухаживал за студентками сельхозинститута.

– Зачем они тебе? – удивлялся я. – Мало, что ли, в университете классных девок?

– Много, – покорно соглашался он. – Но!

Здесь он поднимал указательный палец и выпрямлялся.

– Во-первых, колхозницы проще и доступней. Во-вторых, родители-куркули присылают им такие посылки, что ты, жалкий выходец городских трущоб, не можешь себе представить. Вчера, например, я съел курицу весом в два кило. Желтую, как китаец, и жирную, как молодой каплун.

– Так принес бы кусочек, свинья!

– Не могу, – расстроено признавался он. – На вынос не дают. Дочки куркулей – тоже куркули. Яблоко от вишенки далеко не падает.

О своей семье Витька не рассказывал. Я не расспрашивал: понимал, что не все благополучно. Посылок из дому он не получал. Денег, по-моему, тоже. Поэтому интерес к сельхозу был объясним.

В силу этих же обстоятельств, Витька ревностно учился, стараясь не упустить стипендии, а при возможности получить повышенную.

– Смешно, – укорял я его. – Восемь рублей разницы! Восемь обедов.

– Это тебе смешно, – возражал он. – А мне в самый раз.

Ради этой нищенской доплаты он готов был сидеть допоздна и штудировать учебники.

Все спали в общежитии, а Витька в читальном зале ленинской комнаты корпел над наукой.

Сдав экзамен, он забывал все мгновенно, оживлялся и позволял себе расслабиться.

– Пива! – кричал он. – Хочу пива!

Мы шли от пивнухи к пивнухе, ужасаясь табачному смраду и кислятине. Витька мужественно нырял в клубы дыма, минуту его не было, затем появлялся и грустно говорил:

– Только «Жигулевское». Идем дальше.

– Да ну его на хрен! – орали мы все. – Давай хоть «Жигулевского»!

– Мужчины, – строго отвечал Витька. – Имейте достоинство. В этой стране можно пить пиво только одного сорта. И этот сорт – «Мартовское». Если его нет – не будем пить никакого.

Не знаю почему, но мы подчинялись. Хотя в отсутствии Витьки пили все, что попадалось : «Жигулевское», «Славянское», «Золотое» или даже «Янтарь». «Янтарь» делали в Николаеве, он явно превосходил местные сорта, но пить его считалось чем-то низким и непатриотичным.

– Пусть его пьют николаевские б…ди, – задумчиво говорил Витька, и глаза его при этом затуманивались: он не переносил мата. В его устах любое крепкое слово выглядело нелепо и чуждо. Словно логарифмическая линейка в руках папуаса.

* * *

И вот он высился передо мной, моя кисть ощутимо ныла после его рукопожатия.

– У меня есть к тебе разговор, – меланхолично произнес он. Глаза его тревожно мерцали.

У него всегда имелся в запасе разговор, я заранее съежился от дурных предчувствий.

– Зайдем? – он кивнул в сторону кафе-кондитерской.

– Зайдем, – тоскливо согласился я. – Хотя, знаешь что? Жена уехала на неделю. Пойдем ко мне. Посидим, выпьем. Есть хороший коньяк. Ромка тебе будет рад.

– Ромка? – он задумался. – Не думаю. По-моему, он меня недолюбливает. Давай здесь.

– Как скажешь, – покорился я.

Мы вошли и разделись.

Витька сразу направился к дальней стенке. У него была привычка забиваться в угол и оттуда поглядывать на окружавшую его жизнь.

Подошла девушка-официантка. Дырявые джинсы плотно облегали точеную фигуру.

Витька задумчиво рассматривал ее. Привычная к вниманию, она спокойно ждала заказа. Я молчал, зная Витькины манеры.

– Вам говорили, что Вы – утонченно красивая женщина? – спокойно поинтересовался он.

Она несколько смешалась, но сумела сохранить достоинство:

– У нас хороший кофе и вкусные десерты. Будете что-нибудь?

– Обязательно, – согласился он. – Мы будем пить эспрессо и кушать эклеры.

Девушка забрала меню и удалилась.

– Она очень хороша, – задумчиво повторил Витька. – Странно, что ей этого не говорили. Глупо. Красивой женщине нужно повторять, что она красива. Иначе она завянет, как цветок, который стоит в темной комнате.

Я промолчал. Впрочем, моим мнением никто не интересовался.

– Как ты жил? – спросил я. – Мы не виделись почти полтора года.

– По-разному, – равнодушно сообщил он. – А ты?

– Примерно так же.

Витька откинулся на диван и уставился на меня глазами иудейского пророка.

– Мы не слишком откровенны, тебе не кажется?

– Кажется. У тебя был разговор, – напомнил я.

– Был, – признал он. – У тебя есть машина?

– Конечно, – удивился я. Раньше он никогда не интересовался такими мелочами.

– Очень хорошо, – отозвался он и задумался. Мне показалось, что в его голове происходят сложные расчеты. – Да, недели вполне хватит, – наконец-то высказался он.

Девушка принесла кофе, Витька равнодушно принял у нее чашку и сделал маленький глоток.

Я тоже отхлебнул кофе. Несколько кисловат, но, в целом, вполне приемлем.

Я продолжал молчать, ожидая дальнейших событий.

Витька допил кофе, отставил чашку, недоуменно поглядел на тарелку с эклерами и отодвинул ее на край стола.

– У меня – диабет, – пояснил он. – Сладкого вовсе нельзя.

– Поздравляю, – отозвался я. – А зачем заказал?

– По привычке. Люблю эклеры.

– Я тоже люблю. Можно мне тарелку? У меня диабета нет.

– Ты будешь при мне кушать эклеры? – поразился он. – Зная, что мне нельзя?

Я беспомощно развел руками: в этом весь Витька.

Он обиженно поглядел на меня и наконец перешел к главному.

– Я прочитал все, что ты написал за эти годы… Очень прилично сбито, но все – дерьмо. Ты владеешь языком. У тебя крепкий стиль, но ты исписался. Тебе нечего сказать. Ты беспомощно вякаешь. В твоей литературе нет воздуха. Пора открыть окна и впустить в комнату свежий ветер.

Он снова хлебнул кофе, теперь мой, и поморщился. Я знал, что его гримасы не от неудобства передо мной. Просто я пью кофе без сахара.

Я молчал, переваривая его слова. Любому другому ответил бы кратко и выразительно. Но не Витьке. Что-то было в его оценках… Что-то было…

«Да брось ты, – обругал я себя. – Что-то, что-то!.. Все правда! Прав он, как, впрочем, и всегда! Сидит себе, скотина, глотает мой кофе, а жизнь уже испортил!»

– И что дальше? – спросил я вслух.

– День туда, – спокойно ответил он, – день оттуда. Пять дней там. Тебе этого должно хватить. Приедешь, встретишь жену и сядешь за работу.

– Какой день? Где там? Какого хрена? – заорал я. – Прекрати паясничать!

Мой крик перекрыл тихую музыку и разговоры посетителей. Все вздрогнули и обернулись.

Я пристыжено приподнялся и, приложив руку к груди, виновато поклонился.

– Извините, ради Бога, – сказал я. – Мой друг – идиот – вывел меня из себя.

Витька сдержанно улыбнулся.

– Идиот – это я, – пояснил он вслух. – Не обращайте внимания.

– Пошли отсюда, – буркнул я и бросил на стол деньги. – Неудобно.

– Прекрати, – поморщился он. – Здесь хороший кофе. И официантка – чудная. Никуда не пойду.

Он сидел и щурился на меня.

Я раздраженно сел и резко поинтересовался:

– Куда мы едем?

– Не куда, а где, – поправил он. – Ты же местный. Не закудыкивай дорогу. Мы едем в Коктебель.

* * *

Наши пути после университета разошлись сразу и решительно. Меня приняли в местную газету. Я вел обзоры литературных новинок, писал небольшие статьи об истории города, шатался по выставкам, на которых местная богема по мере сил копировала столичный бомонд.

«Скучно, но весело», – комментировал я свою жизнь.

Витька подался в аспирантуру кафедры научного коммунизма. Это было тем более неожиданно, что втайне Витька презирал советскую власть, социалистический строй и все, что с ним связано.

– Я – реакционер, – гордо сообщал он в минуты откровения.

– Так какого же ты рожна пошел в научный коммунизм? – возмущался я.

– Ты – дурак, – спокойно отвечал Витька. – Ну подумай сам, где я смогу стать доктором наук просто переписывая из газет передовые статьи? А доктор – это уже что-то. Во-первых, зарплата. Во-вторых, почет и уважение. В-третьих, нерадивые, но хорошенькие студентки, которые непременно хотят закончить вуз.

– Ты – конформист, скотина и негодяй, – выпаливал я.

– Пожалуй, – он склонял лохматую голову. – Но, согласись, все же – честный человек.

Что добавить? Витька – он и есть Витька.

Я украдкой следил за его карьерой, знал, что он — таки защитился, стал доцентом, затем очень быстро профессором.

– А докторская где? – удивлялся я при встрече.

– Ты всегда отличался тупостью, друг мой, – щурился он. – Профессор – должность, а не научное звание. На моей горячо любимой кафедре была вакансия профессора. Догадайся, кому она досталась в честной, но бескомпромиссной борьбе. Завкафедрой,- старый идиот,- мой лучший друг. В научном совете заседают сильно пьющие мужчины, которые выше выпивки ставят только выпивку бесплатную. Походил пару месячишек на Сортировку по ночам, потаскал мешки, познакомился с чудными персонажами, а в награду – профессорство. Согласись, простенький вариант.

На Сортировку он ходил и студентом. Утром впадал в комнату серый от усталости, пошатываясь от невыносимого труда. Я знал, что в работе он честен, никогда не отлынивал. Бродяги, которыми комплектовали летучие бригады грузчиков, пользовались этим беспощадно.

– Давай, студент! – кричали они. – Поднажми! Даешь зарю коммунизма!

Витька не роптал. Морщился иногда, вспоминая тяжелые моменты, но никогда не жаловался.

– Что сделаешь? – говорил он мирно. – Сволочи, конечно, но хорошие советские люди.

Я представлял как он, кандидат наук, приходил ночью на железку, одевал старый спортивный костюм, натягивал верную кепку «с пимпочкой» на затылке и таскал, таскал всю ночь мешки с картошкой или луком. А потом, едва успев принять душ, приходил сияющий на кафедру, в лоно науки. Мне становилось неловко.

– Может, ты и прав, – смирялся я.

– Я – точно прав, – уверял он.

Однако он хитрил, потому что через год-полтора защитил (говорили, что с блеском) докторскую и полноценно запрофессорствовал на любимой кафедре.

Я почувствовал вкус к газетной работе, во мне обнаружился некий намек на организаторские способности. Карьера сдвинулась. Начальник отдела, заместитель редактора. Редактор областной газеты. Мне улыбались на улице. Когда я входил в ресторан, хорошо одетый, под руку с красавицей женой, разговоры за столами стихали.

Как любого заметного газетчика, меня считали тайным особистом. Смешно, но это было неправдой. Какие-то слабые потуги вовлечь меня в широкий круг стукачей и доносчиков делались, но настолько ленивые и беспомощные, что я отделывался наивными улыбками и общим непониманием о чем, собственно, речь.

Органы, как и вся страна, деградировали. Безрадостные, потерявшие волю чекисты праздно шатались по общественным местам и пили пиво. Увлечь их можно было только массовым исходом евреев на историческую родину и громким идеологическим скандалом.

Евреи уносили ноги так стремительно и неудержимо, что и здесь стало скучно. Ну отберут на таможне несколько лишних долларов, конфискуют извлеченную из трусов икону – и все. Скандалов не было. Карьеры рушились

И тут случилось! По долгу службы я узнал о происшествии одним из первых.

Узнал и не удивился. Только развел руками.

Отличился, естественно, Витька. Дело было так.

Многолетняя практика сдачи государственного, решающего экзамена по научному коммунизму выглядела просто и логично.

На консультации, за несколько дней до экзамена, ассистент приемной государственной комиссии четко и строго распределял между выпускниками билеты. Каждый студент оповещался о номере билета, который ему предстояло тщательно изучить.

Билеты раскладывались на столе заранее, по пять в ряд в строгой последовательности. С первого по сороковой.

Задача студента сводилась к изучению одного билета и безошибочному определению его на экзаменационном столе.

Это было удобно.

И учить немного, и ответы, как правило, получались вполне удобоваримыми. Случались, конечно, и казусы, когда какой-нибудь болван ошибался в расчетах и хватал чужой билет. Тогда приходилось туго, но даже подобные случаи не слишком влияли на, в целом, успешный процесс изучения важнейшей из наук.

Некоторые ассистенты, дабы избежать непредвиденных случаев, репетировали с группой процесс вытягивания правильных билетов, доводя процедуру сдачи до автоматизма.

В общем, все было благополучно.

И тут выступил Витька.

Я разыскал его на другой день. Он безмятежно сидел в пивбаре для некурящих на углу Воровского и Карла Маркса.

Табачный дым валил из распахнутой двери, будто внутри тесного помещения гудел могучий пожар.

В тусклом мареве пахло рыбой и пивной пеной. Витька забился в угол и спокойно пил «Мартовское». По старой памяти, он любил этот бар. В городе существовали три группы пивных: те, в которых не доливали, те, в которых разбавляли пиво водой и те, в которых не доливали и разбавляли. Обсчитывали во всех, поэтому этот пункт при обсуждениях во внимание не принимался.

Бар для некурящих на Воровского относился к первой группе. Витька посещал его исправно и гордился стойкостью теток за прилавком.

– Молодцы, – говорил он. – Честные люди. Редкостная принципиальность в условиях развитого социализма. Они достойны награды.

За столиком с ним сидел странного вида малый с безумной улыбкой на плоском лице.

– Привет, – увидел меня Витька. – Подсаживайся. Пиво – чудное. Познакомься, это… – Он запнулся. – Слушай, а ты не знаешь, кто это?

– Нет, – ответил я.

– Давай тогда вышвырнем его отсюда. Он уже съел всю мою мойву.

Мы выволокли малого на улицу и оставили на ступеньках. По-моему, он не осознал происшедших с ним перемен и продолжал скалиться улыбкой дауна.

Мы вернулись в дымный зал. Витька уселся на свое место в углу, я – напротив.

– Попробуй мойву. Божественная рыбка. Икряная через одну. Выбирай потолще, с пузом.

Я отхлебнул из его бокала. Пиво потеряло вкус, по-видимому, бокал был наполнен давно.

Я внимательно вглядывался в его безмятежное лицо. Витька ласково улыбался и с аппетитом ел рыбку. Скелетики он аккуратно складывал на бумажку. Увидев мое недоумение, пояснил:

– Ко мне приблудился кот. Рыжий, как ты. Я назвал его Васькой. Правда, оригинально? Рыбу, подонок, любит больше, чем молоко. Отнесу, когда все выпью.

– Зачем ты это сделал? – спросил я. – Что на тебя нашло?

– Ты про кота? – всполошился он.

– На хер твоего кота! – зарычал я. – Я про экзамен!

– Ах, про экзамен, – он вздохнул с облегчением. – Ты меня напугал.

– Отвечай, идиот!

– Полно тебе кричать, друг мой, – улыбнулся он. – Ну что такого? Я перетасовал билеты.

– Как? – вновь заорал я.

– Вот так, – двумя руками он покрутил в воздухе, показывая, как перетасовал билеты.

– Но зачем?

– Знаешь, – он страдальчески посмотрел на меня, – надоело. Цирк это надоел. Сидишь, словно дебил, слушаешь всякую мурню, да еще ставишь за это пятерки. Скучно.

– Зато теперь весело. Восемнадцать двоек на госэкзамене. Ты хоть понимаешь, что тебе – кранты?

– Да и хрен с ними, с крантами, – улыбнулся он. – Уеду в Коктебель, полетаю на планере. Похожу по горам. Может, что-то в голову придет хорошее. Я и заявление написал.

– Ты точно сумасшедший, – возмутился я. – Ты же столько сил положил за это место!

– Положил. Правда, много сил. Но когда-то ведь надо возвращаться к себе. Вот время и подошло.

– Да, ловко придумано, ничего не скажешь.

– Тебе нравится? – он оживленно смотрел на меня.

Я видел его глаза, странную улыбку и понимал, что он, скотина, прав. Прав, как всегда. За что ему это счастье – не терять себя?

– Давай выпьем, – ответил я. – За твою новую жизнь.

* * *

Он плелся за мной по сумеречным улицам, озираясь по сторонам, как будто видел этот город впервые.

– Красивая улица, – заметил он. – Немного неухоженная, но, в целом, ничего.

– Господи, Витя, да ведь это – Дерибасовская! Ты в себе?

– Я всегда в себе, – гордо откликнулся он. Разве ты все помнишь? Вот и я подзабыл. Нам далеко еще? Я устал.

– Скоро. Я живу в соседнем квартале. На Ланжероновской.

– Что-то я не припоминаю таковой.

– Ласточкина. Это по-советски. А теперь – Ланжероновская.

– Понятно, – он вздохнул меланхолично. – Я давно не был в городе.

– А где ты жил?

– В разных местах, – он вяло взмахнул рукой.

На углу он наткнулся на молодую парочку, едва не повалив их на землю.

– Аккуратней, дядя, – буркнул парень.

– Извините, молодые люди, – улыбнулся Витька. – Не заметил.

– Открой глаза, – прошипела девушка, и дальше – непечатно.

– Ох, – ужаснулся Витька. – А с виду вы – ангелочек.

– Ага, – буркнула девица, – только крылышки сложила.

– Пойдем быстрей, – я схватил его за руку и поволок к дому.

– Это весьма печально, – огорчался он, следуя за мной. – Молодым девушкам не следует употреблять мат. Их это не красит.

– Очнись, – одернул его я. – На улице двадцать первый век. Твой девятнадцатый давно закончился.

– Все равно печально. В любом веке материться омерзительно.

Наконец-то мы добрались. Ромка издали услыхал мои шаги и радостно визжал из-за двери.

Я открыл, он вылетел навстречу, как черная курчавая торпеда с коротким энергичным хвостиком.

– Ромка, Ромка, – гладил я его по кудрявой голове. – Это я. А это – Витя. Помнишь его?

Ромка мельком взглянул на Витю и продолжал бушевать.

– Вить, – попросил я, – ты заходи, располагайся, а я выведу его во двор. Пусть побегает.

– Да-да, – грустно сказал Витя. – Конечно.

Я побежал вниз, по лестнице, Ромка тугим мячом скакал за мной. Я люблю скотчей, в них живет неподдельная радость жизни. Они – оптимисты, каких мало. Ромка в этом смысле – передовик. Эмоции распирали его, он делился ими легко и обильно.

Через четверть часа мы поднялись наверх. В квартире было тихо. Ромка напряженно принюхался и ринулся в спальню.

Витька лежал на супружеском ложе, обернувшись в алое шелковое китайское китайское покрывало с золотыми драконами, и мирно спал.

«Хорошо, что нет жены, – подумал я. – все-таки жизнь, даже такая, – классная штука».

Он успел скинуть туфли. Я отнес их в переднюю.

– Ромка, – позвал я, – иди ко мне, я соскучился.

Тихое повизгивание раздалось в ответ. Я заглянул в спальню.

Ромка лежал в ногах Витьки и охранял его сон. Он виновато поскуливал, глядя на меня блестящими пуговками глаз, но не двигался.

«Вот гад, – мелькнуло в голове, – и собаку отбил. А ведь слова хорошего ей не сказал».

* * *

Разбудило меня восторженное отдаленное тявканье Ромки. Я суматошно вскочил, выбежал из кабинета. В квартире было пусто. Спальня встретила меня тишиной и разгромом. Бугрилась разбросанная постель. С пола, скрученные в жгут, глядели на меня печально и укоризненно золотые драконы. Мир их разрушился.

– Да и хрен с вами, – решил я, уловив укол нежданной веселости. – Ничего с вами не сделается.

Ромка вновь подал счастливый голос. Я вышел на балкон. Утреннее осеннее солнце, нежданное и тусклое, вдруг растопило тревожное предчувствие зимы, подарило внезапную щемящую радость.

Посреди двора маячил Витька в моем домашнем халате, моих тапках («испачкает, подлец») и самозабвенно играл с Ромкой.

Ромка сиял счастливой мордой, сверкал глазками и винтил хвостом-морковкой с таким энтузиазмом, что казалось, еще чуть-чуть – и он покатится по дворовым гранитным плитам черным вертлявым червячком.

– Лови, – крикнул Витя и взмахнул левой рукой.

В воздух взвилось что-то серое, дряблое.

Ромка взвизгнул и, упруго подскакивая на коротеньких волосатых ножках, помчался за добычей. Промахнулся, юзом проехал с метр, вскочил и повторной попыткой овладел призом. Засеменил к Витьке, торжествуя удачную охоту.

– Молодец, Рома, – важно похвалил его профессор научного коммунизма. – Ты – настоящий охотник. А теперь – отдай.

Отдавать Ромка не хотел. Какое-то время они пыхтели, ухватившись за смутно знакомую тряпицу. Победил профессор. Он торжествующе выпрямился и подразнил Ромку экспроприированной добычей.

Тот притворно обиженно тявкнул, сел на толстую задницу, чтобы лучше видеть Витькины маневры.

– Лови, – закричал тот, и вновь тряпица взлетела в воздух.

Скотч ойкнул, неловко схватился с места и покатился ей вслед вглубь двора.

В полете тряпица развернулась, и я с ужасом признал в ней любимую лайковую перчатку жены. Перчатки она купила в Милане, на каком-то показе. На большее денег не хватило, а на пару тончайших перчаток наскребла. И вот теперь одна из них, жалко измочаленная, свисала из пасти Ромки. Сердце мое стукнуло. Я тоскливо представил ее обиженное многодневное молчание. У жены была мерзкая привычка прекращать со мной всяческое общение по любому, даже незначительному поводу.

– За это я не буду с тобой разговаривать три дня, – заявляла она и умолкала.

По ней можно было сверять часы. Ровно в это же время через трое суток она открывала рот и, как ни в чем не бывало, возобновляла человеческое общение.

Я поначалу холодел от этой ее привычки, делал жалкие попытки растормошить ее, жутко расстраивался, казнился и чувствовал себя последним изгоем. Она не реагировали на мои потуги никак. Ледяная статуя – олицетворение праведной скорби и безнадежной печали. Потом я привык. А еще позже даже стал находить в гробовой тишине неожиданные приятные стороны. Читал, прогуливался по городу, встречался с товарищами и (какое счастье!) пил пиво – запретный плод с древа жизни.

Даже пивной перегар не выводил ее из состояния остракизма. И вот что интересно: мои вольности и мелкие преступления внутри обета молчания срока его не продлевали. Сказано три дня – значит, три дня. Неделя – значит, неделя.

Однажды, уж не помню по какому поводу, она умолкла на месяц. Что называется, пошла на рекорд. Тогда-то мне впервые пришла в голову простая мысль: а почему я должен это терпеть?

Какого, так сказать, хрена?

Я походил по тихим комнатам, вошел на кухню и спокойно объявил: если ты сейчас же не заговоришь, я подам заявление о разводе. Надоело.

И – о чудо! – она открыла рот. Рекорд не состоялся.

Нет, от гнусной привычки она не отказалась, но сроки бойкотов заметно снизились. Так себе были сроки: от одного дня до трех. Ерунда. Просто пыль.

По-видимому, разводиться со мной время не пришло.

Иногда я ловил себя на желании все же разорвать этот порочный безнадежный круг, обрести свободу, но… что-то мешало. То ли жалкая привычка к устоявшемуся быту, то ли трусость и нежелание делить имущество (а что делить-то?), то ли страх перед переменами, новой непонятной жизнью. Не знаю…

И вот этот подлец испортил ее перчатку. Не Ромка, конечно, – тот ни в чем не виноват. Собака – она собака и есть. Витька. Должен же дядя под пятьдесят соображать, чем можно занять пса, а чем категорически нельзя.

Негодование вскипело во мне, как молоко на плите, я уже было открыл рот, чтобы выразить в ярких образах степень его идиотизма, но промолчал. Что ты ему скажешь, этому психу с научной степенью? Вон он с каким удовольствием дурачится. Ему мои проблемы – до спины. Да и какие, собственно, проблемы? Перчатку порвали? Да и нагадить на эту перчатку! Толку от нее все равно никакого. От мороза она не предохраняла – жена вечно ходила зимой с белыми обмерзшими пальцами. В жару не дышала. Весь смысл в ней – красота и нежность оболочки. Тоже немало, но крику моего не стоило. Я тихо перевел дух и пошел на кухню. Я знал, что Витька любит гренки, а в холодильники томились молоко, сыр, яйца. Свежий хлеб прятался в деревянном, с щелями, домике.

Я с удовольствием стряпал, прислушиваясь к улице.

Хлопнула подъездная дверь. Ромка заскакал по ступенькам, собирая пыль волосатым пузом. Затопали витькины шаги, входная дверь решительно распахнулась, и они явились передо мной: счастливые, голодные, влюбленные друг в друга.

Ромка радостно и виновато тявкнул в мою сторону и рухнул на пол. Бока его возбужденно вздымались. Устала псина.

Витька надменно и развязно кивнул мне кудлатой башкой и молча удалился в спальню. Через пару минут явился, уже переодетый, деловито сопящий.

– Хорош возиться, – скомандовал он. – Собирай барахло и поехали.

– Я, Виктор Константинович, – вежливо ответил я, – готовлю завтрак. Чтобы Вы, господин доктор, могли, так сказать, покушать, то есть пополнить запас жизненных сил. А то вдруг их не хватит на важнейшие Ваши дела, как то: швыряние где попало чужих вещей, уничтожение дамской перчатки, а также приведение в негодность дорогого китайского покрывала.

– С драконами, – ухмыльнулся профессор.

– С драконами, – подтвердил я. – И почему это Ромка такой в тебя влюбленный? Ты ему вчера слова не сказал.

– Ревнуешь? – вновь хмыкнул он.

– Немного. Все-таки я его знаю пять лет, а ты, в общей сложности, неделю.

– Видишь ли, друг мой, – важно пояснил Витька, – животное тонко чувствует уровень личности. Срок знакомства ничего не определяет.

– Какая ты все же скотина! – буркнул я.

– Не ругайся. Лучше подавай быстрее свои гренки. Я жрать хочу.

Мы сели завтракать, я насыпал Роме «Педигри». Какое-то время в кухне господствовало сопение, стук приборов и хруст сухого корма.

Отвалились практически одновременно. Первым – скотч, затем я, и наконец – Витька.

– Готовить ты умеешь, – удовлетворенно констатировал он. – Этого у тебя не отнять. Помнишь, как в общаге ты тушил любительскую колбасу в томатном соусе? С луком, зеленью и болгарским перцем. Ох, какая была вкуснятина! – Его глаза налились слезами вожделения. – Помнишь?

Я помнил.

– И все же, согласись, лучше белого свежего батона за двадцать две копейки с толстым куском докторской колбасы за два двадцать ничего на свете не бывает.

– Соглашусь, – сказал я, чувствуя, как слюна заливает рот.

Витька блаженно качал головой. Наши взгляды на мгновение пересеклись. Я вздрогнул от неожиданного диссонанса: глаза его плакали, сочились тоской и страхом. Он поспешно отвел взгляд.

Нас накрыла тяжелая пауза.

– Послушай, – вдруг тихо сказал он, – давай договоримся: в эти семь дней говорить друг другу только правду. Ни слова лжи, понимаешь? Просто правду. Нам ведь нечего бояться?

– Что это с тобой? – вдруг похолодел я. – Что-то случилось?

– Потом. Обещай мне.

– Ну, хорошо. Обещаю.

– Ни слова, – повторил Витька, – ни слова неправды.

Я задумался. Как-то вдруг стало неуютно и тревожно.

– Обещаю, – повторил я и добавил: – Тяжелая нам предстоит неделя.

– Нелегкая, – согласился он и по-детски улыбнулся, – но зато счастливая.

* * *

Наконец-то мы проехали Херсон, дорога опустела. Редкие встречные грузовики на секунду взрывали тишину в салоне, проносились мимо и исчезали в плавных изгибах дороги. Тополя, густо обступившие шоссе с обеих сторон, мелькали за окнами машины, разрывая светлый день тысячами мимолетных сумраков.

Ромка храпел на заднем сидении. Витька изредка клевал носом, но быстро вскидывал голову, смущенно поглядывал на меня и гордо говорил:

– Я тоже хочу спать. Я не железный. Этот симпатичный пес навевает на меня сон, будто материнская колыбельная. Однако, я держусь. Причем, только из-за солидарности с тобой.

– Да ладно, спи, я справлюсь.

– Ну нет. Я знаю, каково это, когда вокруг все спят.

– Откуда? – удивился я. – Ты же вроде не водишь машину?

– Я читал лекции по научному коммунизму, – спокойно пояснил он.

– Ах, да, – вспомнил я. – Извини, забыл.

– А ты помнишь, как тебе пели колыбельную? – вдруг спросил он. – Вспомни, постарайся.

Я напрягся, путаясь в детских смутных осколочных воспоминаниях.

– Что-то есть, – признался я, – какие-то намеки, какое-то тонкое дрожание. А ты?

– А я – нет. Иногда очень хочу вспомнить, даже голова начинает болеть. Но не могу преодолеть какой-то упругий барьер. Он, вроде бы, поддается, кажется – вот-вот, – а нет, не пускает. Вообще детства не помню. Как будто кто-то родил меня первоклассником и отправил в жизнь.

– Без детства жить плохо, – заметил я.

– Хуже нет, – грустно согласился он.

Я промолчал.

Витька вздохнул и перевел разговор:

– Давай поедем через Асканию и Чонгар.

– Крюк, – возразил я. – Да и темнеет рано. Я в сумерках тяжело еду. Все сливается.

– Поедем, – вновь попросил он. – Посмотрим на ковыль.

Я искоса взглянул на него. Вроде бы все в порядке. Сидит, вертит головой, щурится от непрерывного мелькания теней. Голос – обычный, без дрожи, спокойный. А интонация?.. Может, все мне кажется? Витька как Витька. Все хорошо и спокойно. Обычно, буднично, прозаично.

Да нет. Билась где-то внутри меня тонкая жилочка, вносила в сонную атмосферу крохотное электричество.

– Хорошо, – согласился я. – Свернем. Честно говоря, я уже забыл, когда въезжал в Крым через Чонгар.

– Отлично, – заулыбался Витька и заерзал в кресле. Будто пацан-переросток в предвкушении ковбойского фильма.

Я свернул на Чаплинку.

По обе стороны дороги потянулись таврийские степи. Все больше попадалось пятен ковыля. Чаще, чаще. Пока не слились в безбрежное тонкое белоснежное податливое море.

– Какая изысканная и роскошная простота, – заметил Витька. – Ты замечал, как широко и необъятно пространство степи? Взгляд, не встречая преград, скользит к зыбкому горизонту и растворяется в округлости планеты.

– Тебе бы книги писать, – заметил я.

– Упаси Господь! – воскликнул он. – Устный рассказ и печатный текст – даже не родственники. Они не знакомы друг с другом. Между ними – пропасть. Большой каньон. Бог мне дал талант оратора. Перед чистым листом я становлюсь беспомощным, как молодая актриса перед великим режиссером. Писать надо тебе. Говорить ты не умеешь вовсе, но в голове твоей живут образы. Я думаю, что тебе даже нет нужды знать, о чем пишешь. Достаточно наития и чувства.

– Похоже, – нехотя согласился я.

– Да что там «похоже»? – удивился он. – Я знаю это! Я ведь читал твои романы.

– Давеча ты утверждал, что все они – дерьмо.

– Дерьмо, – с готовностью подтвердил он. – Самое что ни на есть. Но как написано! Твой слог приводит меня в трепет. Фразы простые, точные, емкие. В них бьется душа. Так что, друг мой, – он хлопнул меня по колену, – есть надежда! Есть!

– Спасибо, – уязвлено буркнул я.

– Ты что – обиделся? Мы же договорились говорить правду! Забыл?

– Помню, – усмехнулся я.

– Тебе нужна тема. Простая, жизненная, невыдуманная. Каждый, кто прочтет ее, должен решить, что это – о нем.

– Легко сказать.

– И легко сделать, – бодро парировал Витька. – Мы за тем и едем.

* * *

Узкая нить шоссе втягивала нас в Сиваш.

Я приоткрыл окна. Резкий соленый воздух, плотный, тяжелый, пропитанный густой влагой, по-хозяйски мгновенно обжил салон. Сразу стало зябко и сумеречно. Сзади недоуменно тявкнул Ромка.

– Чонгар, – тихо откликнулся Витька.

– Я думал, ты спишь, – удивился я.

– Нет. Не сплю. Я думал.

– О чем?

– О своей жизни. Вот мне в следующем году пятьдесят. Я давно перешагнул экватор. Что я понял, что узнал? Чему радовался, от чего плакал? Хаос в голове. Все не то, не так, не там и не с теми. Нет радости. А ты?

– Что «я»?

– Думаешь о прожитой жизни?

– Нет, – весело признался я.

– Почему? – Витька удивленно приподнялся в кресле.

– Не умею. Я, Вить, думать не умею. Вот как ты или другие. Думать, размышлять – не получается. Я давно смирился с этим.

– А как получается?

– Я задаю себе вопрос – и забываю о нем. Проходит время – иногда час, иногда месяц – в голове вспыхивает готовый ответ. Правильный-неправильный, – я не понимаю. Готовый. Другого нет. Так же пишу. Хожу, езжу, встречаюсь с людьми, купаюсь в море, занимаюсь любовью – все нормально. А потом вдруг вспышка – и в голове готовый роман. Моя задача – записать его.

– И все?

– Все.

– А где творчество, муки и родовые схватки?

– Не знаю. Нету. Отсутствуют.

– Я догадывался об этом, – важно обронил он. – Что-то такое чуял в твоей писанине.

– Никому не говорил, вот только тебе признался. В рамках недели правды, так сказать.

– А согласись, здорово я придумал. Правду говорить легко и приятно.

– Да-да, – улыбнулся я. – Где-то я уже слыхал эти слова. Был такой персонаж, помнишь?

– Я часто думаю о нем.

– Ты? Доктор научного коммунизма?

– И что, если доктор? Знаешь тему моей докторской?

– Откуда? Ты не говорил, а спросить некого.

– «Некоторые исторические аспекты евангелических текстов». Это если перевести на нормальный язык. На ненормальном – академическом – я и не вспомню.

– Ты не шутишь?

– Ни одним словом.

Я помолчал, осмысливая услышанное.

– Жаль, что я не знал об этом раньше, – наконец сказал я.

– Почему? – удивился Витька.

– Даже не знаю, что ответить.

– Ну и не отвечай, – снизошел Соломаха, – вон рынок показался. Останови, посмотрим на рыбу. И Ромка погуляет.

Ромка радостно тявкнул сзади.

Я взял вправо и съехал с обочины.

Слева от нас, загораживая Сиваш, тянулись безалаберные деревянные будки с рыбой.

Витька двинулся вдоль рядов, я с Ромкой свернул вправо, к редким измученным кустам терновника.

Скотч оживленно мелькал между кустами, справляя собачьи надобности. Я издали наблюдал за Витькой.

Монументальный и сутулый, он напоминал состарившегося Коммандора, которому нет уже дела до внешнего лоска. Высокие помыслы заботили его.

Витька надменно перемещался от будки к будке, о чем-то спрашивая притихших торговок, снисходительно выслушивал заученную скороговорку, загадочно улыбался и шествовал далее.

Наконец он набрел на нечто заслуживающее внимание. Отмахнулся от пояснений, склонился к столу, принюхался. Выпрямился, о чем-то спросил. Наверное, о цене, – догадался я.

Удивленно вскинул брови – дорого.

Тетка фальшиво возбудилась и замахала руками.

Витька строго взглянул на нее, она внезапно завяла. Слабо махнул рукой – забирай, мол, грабь трудовой народ. Он достал деньги, долго и методично выискивал подходящие бумажки. Тетка ждала с терпеливой безнадежностью. Дождалась, сунула деньги в нагрудный карман со змейкой, безрадостно обернула покупку толстой лощеной бумагой и протянула Витьке.

Профессор неспешно принял пакет, церемонно кивнул головой и поплелся к машине.

Мы с Ромкой двинулись ему навстречу.

– Где ты пропадал? – упрекнул он меня. – Я принял одиночный бой со спекулянтами и позорно проиграл его.

– Мне показалось, ты срезал ее одним взглядом.

– Игра, друг мой. Всего лишь жалкая доморощенная игра. Любительщина. Балаган. Сейчас она торжествует победу и кипит радостью. Обмишулила дядьку-дурака.

– Зачем же ты купил? – изумился я.

– Осетрины захотелось, – печально признался Витька. – Очень красивый балычок. С такой коричневой корочкой. И пахнет упоительно. Вечером я тебя научу пить водку под бутерброды с осетриной.

– Тоже мне учитель. Я сам кого хочешь научу.

– Ни в коем случае, – возразил он. – Я уверен, что у тебя не хватит фантазии на правильный бутерброд. Видишь ли, так же, как и все остальное в жизни, он требует уровня личности.

* * *

– Подайте нам, милая девушка, холодной водки в хрустальном графине, – не торопясь, со вкусом журчал Витька, – тонко нарезанный лимон, крестьянского сливочного масла и хлеба. Белого, мягкого и обязательно с кислинкой. Еще, пожалуйста, маслин – черных вяленых без косточки, – и крымских овощей. Овощи нарежьте в большое блюдо, а сверху положите зелени. Прямо так, охапкой, понимаете?

Девушка-официантка с испугом смотрела на Витьку.

– А кушать что будете? – пискнула она.

– А кушать мы будем вот этот чудный балычок. Нарежьте нам его, но не тонко, а, так сказать, на грани тонкого и среднего.

– Со своим у нас нельзя, – всполошилась девушка.

– Это ничего, – успокоил ее Соломаха. – Считайте, что он – ваш.

Официантка озабоченно удалилась, с опаской унося завернутый в бумагу балык.

– Вечно твои глупые прихоти, – отозвался я. – Ну что мешало поесть в гостинице? Купили бы хлеба, масла, тех же маслин. И водки.

– Ты – бездарный мещанин. Даже многочисленные премии не превратили тебя в сибарита. Пить в гостинице, вдвоем – пошлость. Рядовая пьянка. Мы же приехали за праздником – будем вести себя соответственно.

– Конечно, – буркнул я, – сделает она тебе праздник. – Я кивнул в сторону официантки. – Белый хлеб с кислинкой, крестьянское масло… Фантазер.

– Ну и пусть, – согласился Витька. – В конце концов, значимо предощущение праздника, сама подготовка к нему. Согласись, в гостинице все это невозможно.

– Да ладно, – махнул я рукой, – все равно уже здесь. Погоди, вот скоро явится Ирина и сломает все настроение.

– Может, пронесет? – с надеждой спросил он. – Ведь не каждый же вечер она должна посещать свое кафе?

– Каждый, – утешил его я. – Не обманывай себя. Вон уже идет сюда.

Витька страдальчески сморщился. Его монументальная фигура завяла, съежилась. Он словно пытался утонуть в себе, чтобы не так бросаться в глаза. Тщетно.

Ирина стояла напротив него и укоризненно качала головой.

– Какой же ты все-таки мерзавец, Соломаха, – тихо и укоризненно произнесла она. – Тебя не было у меня почти год, я все глаза проплакала, а ты сидишь здесь почти час и даже не квакнешь.

– Я бы квакнул, – откликнулся Витька, – обязательно бы квакнул.

Он осекся под ее взглядом, неловко приподнялся, она прильнула к нему, будто Пигмалион к ожившей статуе. Плечи ее содрогались.

– Ну ладно, Ирина, не надо, – беспомощно бубнил он. – Не плачь. Мы вот, мы здесь…

Куда подевалось его красноречие? Я с наслаждением любовался его растерянностью. Хоть кто-то может поставить его на место. В данном случае – хрупкая и решительная дама по имени Ира – владелица кафе «Богема».

Витька явственно страдал. Я тянул паузу, дабы продлить его мучения. Наконец-то мне стало его жаль, я кашлянул и негромко заметил:

– Опять вся твоя любовь досталась этому балбесу. Оставь хоть что-то мне.

Спина Ирины дрогнула. Опытная актриса, она ценила каждое мгновение удачной мизансцены. Медленно оторвалась от Витьки, повернулась ко мне, секунду нарочито вглядывалась, будто невеста в жениха, вернувшегося с долгой войны, тихо вскрикнула и без сил рухнула в мои объятия.

Неплохо получилось. Посетители напряженно и растроганно смотрели в нашу сторону.

Ирина зашевелилась на моей груди, отстранилась, погладила меня по лицу и тихо произнесла:

– Ну, здравствуй, Осипов.

И больше ни слова.

Зал безмолвствовал на грани оваций. Она величественно отступила от нашего столика, вскинула голову и негромко, но так, что звякнула посуда в баре, глухо объявила:

– Господа, с нами в этот вечер две глыбы русской культуры. Соломаха и Осипов.

Развернулась и медленно поплыла в проходах между столиками. Дверь в ее кабинет закрылась. Посетители разразились аплодисментами. Мы, как два идиота, раскланялись и смущенно уселись.

– Это все ты, – прошипел я, – в «Богему», в «Богему». Вот тебе «Богема».

– Я рассчитывал на чудо, – оправдывался он. – Но его не случилось. Впрочем, как и всегда. Не станешь ведь ты осуждать меня за веру в лучшее?

– Стану, – обрезал я. – Ты уже в том возрасте, когда можно хоть немного соображать.

– Ну хватит, друг мой, – взмолился Витька. – Я и так пострадал. Она обсопливила мне парадную рубаху. И галстук, по-моему, тоже.

– По делу, – буркнул я. – Ладно, хорош. Вон уже и осетрину несут.

Мы чокнулись без тоста и выпили. Горькое тепло заструилось по жилам, заставило радостно вздрогнуть уставшее тело.

– Согласись, что ничего лучше русской водки на свете не существует, – растроганно молвил Витька.

– Угу, – бухнул я, торопливо наваливая ломтик рыбы на хлеб.

– Погоди, погоди, – всполошился он. – Не так. Не смей откусывать. Я сейчас все исправлю.

Я неохотно отложил несостоявшийся бутерброд.

– Смотри, как надо, – бубнил Витька. – Вот так надо.

Он старательно вымазал хлеб маслом, положил сверху две тонких дольки лимона, а затем два ощутимых ломтя осетрины. Подумал, добавил третий. Сверху водрузил ветку петрушки и несколько резаных маслин.

– Вот теперь можно, – он протягивал мне толстый натюрморт. – Кусай.

Я с жадностью хватанул многоэтажку, ощутил во рту тающий аромат, захлебнулся мягким, с кислинкой, розовым рыбным соком. Витька радостно наблюдал за мной.

– Видишь, как вкусно, – лицо его осветилось радостью. – В бутерброде с осетриной главная деталь – осетрина. Ее должно быть много, на ней – акцент. Тогда вкусно.

Я мотнул головой. Сил говорить не было. Хотелось кусать и кусать этот живой восторг, упитываться нежностью и немыслимым ароматом.

– Наливай, – махнул я рукой. – Кажется, сегодня мы напьемся.

* * *

Я открыл глаза, с тревогой ожидая тяжелого похмелья, но ничего не произошло. В окнах сияло солнце, через приоткрытую фрамугу доносился приглушенный шум моря.

– Доброе утро, – приветствовал меня Витька. Он заглядывал в мою спальню, улыбался и счастливо щурился.

– Доброе, – откликнулся я. – Ты давно встал?

– Порядочно. Мы уже сходили с Ромкой к морю. Погода – чудо. Вставай. Я заказал завтрак. Поедим и пойдем бродить.

– Ладно, – согласился я. – Как ты себя чувствуешь? Голова не болит?

– У меня ничего не болит. И болеть не может, потому что грамотно построенное питие водки с хорошей закуской – а закуска у нас была отменной – никакого вреда организму нанести не может. Одну только пользу может нанести.

– Хвастун, – буркнул я и бодро вскочил с постели.

Позабытое ощущение праздника, радостных ожиданий волновали меня. Хотелось двигаться и жить.

– Предлагаю подняться на гору Волошина, – предложил я.

– Годится, – согласился Витька. – По дороге заглянем в заводской магазин.

* * *

Мы неспешно брели в гору. По всей видимости, осень была дождливой, – травы вымахали по пояс. Тугие плотные стебли неохотно пропускали нас, а пропустив – долго колыхались вслед. Укоризненно и печально, будто удивляясь нашей ненужной настойчивости. Мы намеренно не искали тропинок. Малейшее напоминание о людях гасило приподнятость и тихую теплую радость.

Окрестные холмы, мягкие, пологие, податливые, стеснительно открывали нам свои лысеющие макушки. Мы поднялись над ними, и теперь россыпи их скрадывали горизонт.

Далекий Кара-Даг бесстрастно и твердо замыкал на себе сияющее пространство долины, пряча за скалистым абрисом Крымский хребет. В острые скалы неуступчиво и мощно билось море.

Частые облака проносились в вышине под солнцем, порождая недолговечные слабые сумерки.

Витька остановился и долго молчал, оглядывая сказочную землю.

– Холмы под этим изменчивым освещением кажутся плюшевыми.

– Всегда разные, – отозвался я.

Тихий восторг наполнял меня. Не хотелось говорить, слова унижали величие. Витька уловил мое состояние, двинулся молча вверх.

Мы издали видели тот крутой перелом тропинки, где когда-то изможденный ослик отказался нести свой тяжелый и страшный груз. Было холодно и жутко. Ветер хлестал людей и землю ледяными пощечинами. Он стоял, понуро опустив тяжелую голову, и тихо посапывал мягкими ноздрями. Не кричал, – не было сил.

Люди не бранили его. Они сняли с его спины тяжелое тело и понесли на руках в гору. Круто вверх, к вершине, где так любил подолгу сидеть и дивиться своей волшебной страной ныне уснувший и неподвижный поэт.

Люди не судили его за предсмертную блажь. Они молча и строго выполняли его желание. Вверх, вверх, к вершине, где сияет солнце, где неспокоен ветер и вьется киммерийский дух.

Я перевел дыхание и утер внезапные слезы. Витька методично брел впереди меня, твердо ставя на покатые валуны большие ступни.

Мы выбрались. Сырой и холодный, налетел ветер. Разом стало зябко и тревожно. Разгоряченное тело пробила дрожь.

Мы подошли к надгробной плите. Помолчали. Витька достал из кармана несколько округлых коктебельских галек – по-видимому, собрал их утром на меже неспокойной волны и шуршащего берега. Положил на плиту, в обмен взял два уже полежавших на ней, принесенных кем-то до нас. Протянул один мне, я засунул его в карман куртки. Карман заметно провис под холодным, гладким грузом.

Мы помолчали. Затем Витька достал из рюкзака несколько пластиковых бутылок с водой и вылил под искореженную ветром серебристую крымскую оливу. Вода с гулким хлюпаньем исчезла в рыхлой горной почве меж громадных валунов в изразцах серых лишайников.

Мы огляделись. Неправдоподобная, неземная, виденная в странных снах и смутных дремотных видениях, строгая и сдержанная красота лежала под нами.

Витька грустно вздохнул. Взглянул на меня умоляющими глазами, прочитал что-то во мне, опять вздохнул и промолчал. Зная его восторженный нрав, я понимал, как распирали его слова. Но не хотелось сейчас человеческой речи. Неуместна и, главное, смешна была бы она в центре этого полновесного секундного бытия.

Мы молча пошли вниз. Уже по тропинке, не боясь больше напоминания о людях.

У подножия горы нашли крохотную ровную площадку. Расстелили одеяло, достали вино из рюкзака. Из приземистых кустов выкатился счастливый Ромка. Репейники густо усеяли его шкуру, повисли на морде. Ромка возбужденно тряс башкой, но репьяхи не унимались.

– Бросил хозяина, – упрекнул я его, – не полез в гору. Бездельный пес.

Ромка завертел хвостом и весело тявкнул: дурак я переться в такую высь. Мне и здесь, внизу, было весело и чудно.

Я достал щетку и вычесал ему шкуру. Скотч с удовольствием принял заботу.

Витька с глухим хлопком открыл бутылку и разлил вино по пластиковым стаканам. Понюхал. Усомнился. Взглянул на бутылку.

– Не похоже на «Мерло», – заявил он. – По-моему, это «Каберне».

– Какая разница, – отмахнулся я.

– Что значит «какая разница»? – удивился он. – Мы купили вино в фирменном заводском магазине, а оно не соответствует вывеске. Выпьем – пойдем разбираться.

– Хорошо, хорошо, – согласился я. – Давай пить.

– За день второй, – провозгласил Витька и торжественно поднял стакан.

– Будем здоровы, – подхватил я и выпил залпом вино.

Терпкое, густое, оно теплой волной окатило душу.

– Хорошо! – воскликнул я.

– Хорошо! – подтвердил он. – А все же это не «Мерло».

* * *

В заводском магазине было пустынно: сезон закончился. Туристы, охочие до местных развлечений, шумные и неразборчивые, схлынули, будто короткое и бурное наводнение. Тихо, тускло, спокойно. Девушка-продавец коротала время за книгой. Она быстро и печально взглянула в нашу сторону. Отложила книгу, поднялась. Я отметил ладную фигурку и стройные ноги. И вообще, она была очень даже… Привлекательная девушка. Весьма.

Витька взметнул вверх пустую бутылку. Девушка отследила его движение спокойным взглядом карих глаз. Чуть колыхнулось короткое каштановое каре.

– Видите? – густо интонируя голос, поинтересовался Витька.

– Что? – отозвалась девушка.

– Как «что»? – удивился Соломаха. – Это бутылка, которую я купил у вас утром.

– Я вас помню, – согласилась продавец.

– А на бутылке написано «Мерло»!

– И что же?

– А то, что внутри у нее «Каберне»! – патетически возвестил Витька.

– Совершенно верно, – вновь согласилась она. – В наших плантациях нет отдельной посадки мерло и каберне. Эти сорта по старой традиции высаживаются вместе, в достаточно строгой пропорции один к одному. В 1998 году мерло уродил слабо из-за апрельских морозов. А каберне, более стойкий, уцелел. Поэтому в том году получилось вино с ярко выраженным приоритетом каберне.

Витька встревоженно вгляделся в этикетку.

– На самом деле, 1998 год. Прошу прощения, девушка. Вы меня сразили. Я жаждал бурного скандала, я горел праведным гневом, а вы рассеяли меня одной фразой. С радостью утихаю. Спасибо.

– Пожалуйста, – улыбнулась девушка.

– Но теперь мы не можем просто так взять и ретироваться! – продолжал шуметь Витька.

– Почему? – удивилась она. – Я думала, наш инцидент исчерпан.

– Ах, какой язык! – восхитился он. – Вы покоряете меня каждым своим движением. Ваш слог лаконичен и прост.

Она с нескрываемым интересом окинула его взглядом. Улыбка мелькнула в глазах.

– Вы замужем? – поинтересовался Витька.

– Нет.

– Очень хорошо!

– Что же здесь хорошего? – удивилась она. – Я хочу замуж, да и пора уже.

– У Вас появляется шанс! – торжественно возвестил Витька. – Я – не женат! Мой друг, хотя и обременен браком, находится на грани развода. Подтолкните – и он рухнет.

– Ну, толкать я, положим, никого не стану, – отозвалась она, – а вот вы – необычный экземпляр.

– Еще бы! – выпрямился Витя. – Я – весьма необычный экземпляр. Вам предстоит в это убедиться уже сегодня. Приходите вечером, часиков этак в девять, в «Богему». Придете?

– Подумаю, – улыбнулась она.

– Что тут думать? – поразился Витька.

– Приду.

– Замечательно. Мы будем ждать вас с нетерпением.

– Это приятно, – заметила она. – Приятно, когда тебя ждут с нетерпением.

Она внезапно повернулась ко мне и заглянула в глаза.

– И вы будете ждать?

Я смешался.

– Буду, – наконец-то буркнул я.

– Чудно, – констатировала она. – До вечера.

Мы как-то неловко затоптались, даже Витька засбоил. Она же спокойно уселась и вновь взялась за книгу.

Я разглядел обложку. «Вот это да!» – грохнуло у меня в голове: она читала мой последний роман. Я видел свою фотографию на задней стороне обложки. Фотография была старой, она нравилась мне удачно пойманной задумчивой и потаенной улыбкой.

«Однако не Витька режиссер этого спектакля», – понял я.

Мы вышли.

Соломаха поглядел на меня снизу вверх и сокрушенно поинтересовался:

– Ты хочешь мне сказать, что я не прав? Что я вел себя, как мальчишка? Что я испортил скупое мужское общение?

– Да нет, – медленно ответил я. – Ничего такого я сказать не хочу. Объясни только одно: почему ты решил, что я развожусь?

– Это совершенно очевидно, – сообщил Витька. – Пришло твое время.

* * *

После душа – жесткого, горячего до пара, – мы валялись в креслах уютной гостиной, тянули густой кофе и негромко неспешно беседовали.

– Ты прав, наверное, – говорил я. – Этот брак давно утратил смысл. Мы живем каждый своей жизнью, нас объединяет только запись в паспорте. Дети выросли, у них свои семи. Им не до нас.

Витька слушал, закрыв лицо ладонью. Он всегда так слушал. Я помнил эту странную позу еще с университета.

– Ты изменял ей? – спросил он.

Я замялся, он приоткрыл строгий напоминающий взгляд.

– Да, изменял. Были случайные романы, но было и серьезно. Лет семь назад повстречалась мне чудная женщина. Я даже уходил к ней. Но… не случилось. Что-то помешало. Вероятнее всего, я испугался.

– Чего?

– Не знаю. Трудно, невозможно понять. Инерция качения.

Он понимающе кивнул.

– А что с этой женщиной?

– Не знаю. Мы не видимся. Несколько раз я звонил ей, она бросала трубку, услыхав мой голос.

– Ты страдал?

– Думаю, да. Теперь полегчало.

– Жаль, – обронил он.

– Чего жаль?

– Что полегчало. Ты должен изменить свою жизнь, пойти новым путем.

– Тебе не кажется, что ты несколько бесцеремонен в обращении со мной?

– Брось. Я – твой друг. А дружба – это не комфорт и ласка. Дружба – жесткая оценка товарища и желание помочь ему.

– Помогать надо тому, кто просит. Я ведь ничего не прошу.

– Помогать надо тому, кто не видит. Думает, что видит, а на самом деле живет иллюзией. Эта иллюзия убаюкивает человека, смиряет с действительностью.

– А если ему хорошо?

– Более того, ему часто и есть хорошо, но существуют вещи, которые не укладываются в узкие рамки «хорошо-плохо».

– Например.

– Талант, дар, вдохновение. У тебя есть талант. Поверь мне. Я такие вещи понимаю. Ты создал неплохие книги, но немногие понимают, что можешь ты написать, если заживешь всерьез.

– Что? «Войну и мир»?

Витя вдруг резко сел в кресле. От его расслабленности не осталось и следа.

– Ты зря ерничаешь, друг мой. Очень зря. Задавая планку «Войной и миром», ты имеешь импирический шанс дотянуться до нее. Можешь и не дотянуться, но сделаешь попытку. А занижая заведомо эту самую планку, ты так и будешь скакать на уровне третьего взрослого разряда. Красиво, технично, но низко.

– Спасибо, что ты такого мнения о моем таланте, но думаю, что ты все же заблуждаешься. Я слушаю тебя, примеряю на себя этот масштаб и откатываюсь от него в страхе.

– Мы не знаем о себе ничего, – спокойно возразил он. – Совсем ничего. Поверь мне…

Он резко смолк, и я вдруг почувствовал растущую уверенную тревогу.

– С тобой что-то случилось? Говори правду, мы ведь договорились.

Он слабо улыбнулся.

– Ну, в общем, да. Врачи дают мне от месяца до двух. С учетом того, что я улизнул из больницы, срок этот, вероятнее всего, сократится.

– Господи! – охнул я. – Что с тобой?

– Они не знают. Какая-то странная болезнь, от которой спишь все дольше и дольше. Спишь – и все. Так приходит смерть. Представляешь: я – и умру во сне. Даже не так. Я банально просплю свою смерть. Как подвыпивший в антракте зритель – второй акт оперы.

– Что можно сделать? – холодея, спросил я.

– Прожить достойно последние дни, – спокойно сказал он. – Остаться мужчиной и человеком. И я хочу, чтобы ты помог мне в этом.

* * *

Я ни секунды не сомневался в правдивости его слов. Я точно понимал, что бессмысленно и бездушно уговаривать его вернуться в клинику. Он не вернется. Ему хотелось принять последний час среди живых людей и колыхания ветра. Я понимал его. Часто мне приходили в голову обрывочные картины: я знаю, когда наступит конец. Знаю до дня, до часа. Что делать? Как и чем прожить оставшиеся недели и дни? Или часы? Хватит ли мужества и выдержки, чтобы с достоинством принять конец? Не стану ли я мельтешить и жалеть себя? Сумею ли превратить уход в поучительную и возвышенную драму? Ответов не было. Только медленно стихал холод и испуг в груди, оставляя после себя зыбкую пустоту. Я не знаю о себе ничего.

И вот – Витька. Он сидел напротив меня и тихо, спокойно ронял неторопливые слова:

– Давай условимся: ты никому ничего не скажешь. Более того, ты постараешься и сам забыть обо всем, что я тебе сказал. Ты не будешь уговаривать меня лечиться и бороться. Ты не станешь унижать меня печалью и сочувствием. В конце концов, мы не дети. Мы пожили, увидели мир, что еще? Каждый из нас имел шансы закончить земной путь. Господь распределил иначе, – мы дожили до этой минуты. Скажу тебе честно: мне страшно умирать, но я рад, что предупрежден о скором конце. Пелена сдернута с глаз, все вещи названы своими именами. В этом есть некая торжественность и красота. Я хочу воспользоваться ситуацией, я хочу уйти с уважением к себе.

Я молчал, перекатывая его слова-валуны внутри себя, будто пытался построить из них сторожевую башню.

Он ждал моего ответа.

– Конечно, я принимаю твою сторону, – тихо сказал я. – Как может быть иначе? Дружба – странная штука. Друг может быть сто раз неправ, но ты изначально, безо всякого анализа принимаешь его позицию. Наша дружба пережила и радости, и горечи. Временами я хотел позабыть о тебе, думаю, что ты испытывал нечто подобное. Но шло время – и ты никуда не девался. Я понял, что лучше старой дружбы ничего нет. Новые не случились, а старая – вот она. Сидит напротив и ей плохо. Конечно, я – с тобой. Извини за патетичность, но я так чувствую.

– Спасибо, – ответил Витька. – Давай на этом покончим с торжественной частью. Приступим к рабочим вопросам.

– О чем ты?

– О сегодняшнем вечере. К нам придет чудная девушка – я хочу, чтобы ты обратил на нее внимание.

– Ты поражаешь меня. Я думал, ты приглашаешь ее для себя.

– Зачем? – удивился он. – Завязать отношения с прекрасной женщиной, а затем благополучно откинуться? По-моему, это несколько жестоко. Она не заслуживает подобной участи.

– Откуда тебе известно, чего она заслуживает? – изумился я.

– Она читала твой роман! – торжественно возвестил он. – Значит, в ней что-то есть. Я заметил слезы на ее глазах, когда утром покупал вино, а ты на улице резвился с Ромой.

– Вот оно в чем дело! – ахнул я. – Ты сыграл это спектакль с «Мерло» и «Каберне» из-за меня?

– А как же! – надменно подтвердил Витька. – Должен же я позаботиться о тебе!

– Какое ты все-таки… – я задохнулся, подыскивая подходящее слово.

– Полно, друг мой, – лучезарно улыбнулся он, – не горячись. Давай лучше продумаем нашу программу действий .

* * *

Вечером в «Богеме» играл «Грин Пойнт». В развеселые былые набеги на Крым я познакомился с этими ребятами. Что-то было в их музыке. Странные мелодии, с затаенной сердечной болью, с тихой слезой сочинял их руководитель Юра по прозвищу Моно. Невысокий, худой, жилистый, в камуфляже, в пилотской кепке с нанизанными на них очками, он доверчиво и безбоязненно смотрел на недобрый мир серыми татарскими глазами. С основания подбородка, там, где он переходил в шею, росла длинная, скрученная в тугой жгут, странная козлиная бородка. Увидев ее впервые, я испытал могучее желание схватиться за нее и потянуть резко вниз, туда, где, заранее подготовленное, ждало бы разящее колено. По-видимому, желание мое не было оригинальным: Моно сообщил мне об этом сразу после знакомства.

– И зачем она тебе? – удивился я.

– Так ведь я – дурак, – радостно улыбнувшись, ответил он. – Дурак.

В те времена я легко поддавался чужим словам.

«Дурак, и Бог с ним, – решил я. – Что с него взять?»

Оказалось, было что. Моно жил музыкой, она лилась из него мягким переменчивым светом. Эту музыку можно было слушать, а можно было не замечать. Я часто ловил себя на мысли, что не расслышал в ней ни единого звука. Казалось, она проплыла рядом со мной бесшумным призрачным потоком. Проплыла и затихла. Исчезла. И вдруг без нее становилось так грустно, одиноко и печально, что рвалось в груди сердце и хотелось все-все начать сначала.

Я сказал ему об этом, он радостно улыбнулся мне. Так мы подружились. Я звал его по-одесски Моней, он величал меня Писателем. Моих книг он не читал, я знал это. Впрочем, он и не скрывался. Ему вообще не свойственно было вранье. Такой себе херувим с дурацкой бороденкой.

Я обрадовался ему, он помахал мне с крохотной эстрады. В их группе появилась молодая девушка – певица.

– Мариам, – крикнул мне Моня. – Ее зовут Мариам. Машка.

Я махнул ей рукой, она отрешенно взглянула поверх меня.

Витька из своего угла наблюдал за музыкантами.

– Необычная музыка, – задумчиво заметил он. – Что-то в ней есть.

– Есть, – подтвердил я. – Я рад, что они здесь.

– Чудесно. Мы будем наслаждаться общением с женщиной и музыкой. Что может быть лучше?

– Ничего, – согласился я. – Однако, женщины все нет.

– Она появится, друг мой, – покровительственно улыбнулся Витя. – Ты разве не заметил, что я сразил ее?

– Жалкий хвастун, – буркнул я и тут же увидел девушку.

Она стояла в дверях и озиралась.

– Вот видишь, – высокомерно улыбнулся Витька. Он встал и призывно помахал рукой. Она заметила, улыбнулась и пошла к нам.

На ней было облегающее платье чуть выше колен. Голые плечи прикрывал прозрачный шарф. На ногах – очень красивые туфли на высоком каблуке. На шее тускло мерцала тонкая, хорошей вязки, серебряная цепочка.

Вблизи было заметно, что она практически не пользуется макияжем. Лишь подчеркнула пухлые губы и длинные ресницы. Свободно и открыто светились большие серые глаза.

Мы стоя дождались ее, Витька царственно предложил ей стул. Она устроилась, кивнула нам – мы сели. Было в ее манере держать себя некое природное, невыученное, идущее изнутри благородство.

– Рахиль, – сказала она. – Меня зовут Рахиль. Мы не успели познакомиться.

– Господи, – изумился Витька, – какое роскошное имя! Жаль, что я не Давид или Соломон. Очень, очень жаль. Я всего лишь – Виктор.

– А вы? – она смотрела на меня со сдержанной улыбкой.

Мой литературный псевдоним – Андрей Осипов. Почему-то, уже не помню почему, я избрал именно его при издании первой книги. Потом пришлось оставить, на этом настаивала редакция. А в миру я, как ни странно, – Иванов. Арсений Иванов. Что за блажь посетила моих родителей – людей без излишних жизненных претензий – неизвестно. Арсений! Что за имя для мальчика из старинного захолустного городишки на берегу сонной величественной реки? Зачем, для чего? Кем я только не был в детстве: и Сеней, и Ариком, и Ароном (в городке жило много евреев, у них был свой юмор) и даже Арсюшей. Сколько крови и зубов пришлось положить на алтарь гордыни и упрямства, охраняя и защищая неуместное имя! И что, ради чего? Чтобы в итоге все знали меня, как Андрея Осипова.

– Арсений, – как можно спокойнее ответил я. – Меня зовут Арсений.

Она не удивилась, хотя ждала другого. А может быть, удивилась, но не подала виду.

– Редкое имя.

– Среди нас троих, только он, – я кивнул на Витьку, – может быть спокоен на случай погрома или бунта. В этом смысле мы с вами – неблагополучны.

– Что же, – вздохнула она, – не менять же имя в ожидании беспорядков. Тем более, что все остальное тоже не подходит.

– Согласен, – кивнул я.

– Что будем пить? – спросил Витька у девушки и потер руки. Начиналось застолье – родная его стихия.

– Я люблю вино, – заявила Рахиль.

– Чудно. Красное или белое?

– Лучше красное.

– Замечательно. Значит, будем есть мясо.

Он склонился к Рахили и кивнул в мою сторону:

– Вы не представляете, как он замучил меня рыбой. Осетрина и осетрина! Право, сколько можно!

Я возмущенно глянул на Витьку. Он заметил, радостно, по-детски расхохотался и, сдаваясь, поднял руки.

– Соврал, соврал! – признался он. – Не смотри на меня так укоризненно. Я сгораю от стыда. Пожалей меня.

Я махнул рукой.

– Видите ли, Рахиль, – поведал Витька, – мы с Арсением договорились целую неделю не врать. Представляете, каково это: не врать семь дней?

– Даже отдаленно не представляю, – заявила она и улыбнулась, – сама я вру беспрерывно.

* * *

Тихо жила музыка в сумеречном зале, покачиваясь, напевала ей вслед певица со странным именем Мариам, матово светились глаза девушки Рахиль, блаженствовал в своем углу Витька, глухо и безнадежно тосковал я. Странное состояние посетило меня, овладело мной, закутало в неосязаемые ватные путы. Что это было? Горечь, жалость, страх, бесцеремонное осязание близкого конца? Не знаю, что-то… Витькино признание ожгло меня. Будто случайный костер спалил, расплавил, растворил в тяжелом дыму пластиковую оболочку провода, оставив после себя обнаженный медный стержень. Незащищенный, ослабленный, одинокий. Вдруг вернувший себе свойство осязать беспокойный мир собственными оголенными нервами и кожей.

Была ли это жалость? Не думаю. В конце концов, все мы умрем. Верим, не верим в неизбежный финал – не важно. Он – наступит. Раньше или позже. Вероятнее всего, не вовремя. На пике важных дел, замыслов или в преддверии радостных, давно ожидаемых событий. Словно демонстрируя микроскопическую тщету наших усилий. Просто Витька будет первым. Снаряд рухнул где-то рядом, осколки благополучно миновали меня. И все хорошо. До следующего снаряда. А их в батарее много, хватит всем.

Я вздохнул. На секунду музыка вернулась ко мне. Я поднял глаза. Надо мной, чуть пригнувшись, стояла Рахиль и что-то тихо шептала. Я напрягся, включился, услыхал:

– Пойдемте танцевать. Музыка очень грустная.

Я по старой привычке попытался выдавить из себя отказ: «Не умею, простите», – но не смог. Молча встал, покорно протянул ей руку, пошел за ней вглубь зала.

Моно, сидя на табуретке за своими странными инструментами, кивнул мне печально и понимающе. Хозяйка Ира окинула Рахиль оценивающим взглядом. Высокомерно усмехнулась. Качнулась в нашу сторону певица Мариам.

Рахиль приблизилась ко мне, я увидел совсем близко ее глаза, мои руки ощутили ее тело, я услыхал ее дыхание и слабый аромат, смутный намек на крохотную капельку когда-то резковатых, ярко выраженных духов.

– Танцуйте, – шепнула она, – ведите меня. Я знаю, вы умеете.

– Откуда? – слабо возразил я, повинуясь музыке и мерцающим глазам.

– Я читала ваши книги, – ответила она, и я даже не понял, что это – ответ на мой суматошный вопрос.

Я пожал плечами: и что же?

Она задумчиво смотрела на меня, будто искала те черты, которые мнились ей в книжных строках.

– Вы не обманете меня, – сказала она, – вы тот, о котором я давно думала. Ваш чудный друг – лучшее тому подтверждение. Такие люди не терпят пустоты.

– Сколько вам лет? – спросил я.

– Зачем вам это? – Рахиль вскинула голову.

– Мне в следующем году – пятьдесят. Ответьте.

– Двадцать пять. И что это значит?

– Это, дорогая Рахиль, значит, что я слишком стар для вас. Не бередите ни себя, ни меня. Природу не обмануть. Живите тем, что есть.

– Но почему? Я не нравлюсь вам?

– Глупости! Как вы можете не нравиться? Вы – чудная, необыкновенная девушка. А я – поживший, разуверившийся циник. Не обижайтесь. Это бессмысленно. Очень скоро вы разочаруетесь во мне и позабудете. А я буду страдать. Человеческая память – изобретательный палач. Она забывает о хорошем. Остается боль. Зачем мне это?

– Вы не знаете, от чего отказываетесь.

– Знаю, Рахиль. Очень хорошо знаю. Не обижайтесь.

Я отступил от нее, она остановилась и молча смотрела на меня. Потом мы медленно вернулись к столу.

– Вы чудно смотритесь вместе, – бодро встретил нас Витька. – Давайте выпьем за это.

– С удовольствием, – ответила Рахиль и подняла бокал. – За нас!

Она быстро выпила вино и закрыла глаза.

Витька вопросительно и сердито смотрел на меня.

Я вновь пожал плечами.

Он страдальчески сморщился: идиот! И выпил вино.

* * *

Что-то тихо импровизировал Моно. Его музыканты вышли на улицу, под оглушительное небо, курили, смеялись. Их окружала благодарная осенняя публика, их осыпали комплиментами. Счастливо улыбалась Мариам, радуясь успеху.

Моно что-то нащупал среди бесчисленных клавишей, я уловил новый мотив. Моно подхватил его, усилил, отбросил лишнее, упростил – на моих глазах происходило чудо творения. Обнажалась одна из драгоценных и бесчисленных нитей всевышнего златотканого наряда, окутанного пылью и забвением времен. Зримые ощутимые образы жили в мелодии. Я увидел пустынный берег, весеннее море, череду странных повозок, разукрашенные лица. На козлах первого экипажа – грустный клоун с обожженными печалью глазами. Куда их путь? Зачем они здесь?

Действительность вернулась ко мне, я видел лицо Мариам. Она стояла рядом с Моно и внимала музыке. На улице шумели музыканты и поклонники. Я усмехнулся. Как и всегда, услыхал музыку только один человек. Сегодня им была девушка по имени Мариам.

– Я пойду, – тихо сказала Рахиль. – Пора. Спасибо за чудесный вечер. Я давно так не отдыхала.

– Мы вас проводим, – немедленно взбодрился Витька.

–Мне далеко, – возразила девушка. –Я живу на самом краю Коктебеля. Под Кара-Дагом.

– Что для нас жалкие километры? – высокомерно возвестил он. – Когда рядом друг и восхитительная женщина, расстояния исчезают.

– Тогда пойдемте, – улыбнулась она. – Не каждый день тебя величают восхитительной.

***

Мы шли, наслаждаясь поздним затаенным теплом. Над нами полыхало небо, все в беззвучных и непостижимых звездах. На обочине, прячась в невидимой траве, звенели редкие цикады, обманутые случайной, затерявшейся в межсезонье теплотой. Плотный воздух обтекал нас, пропуская в слабо озаренную небесным карнавалом темноту.

– Почему не каждый день? – допытывался Витька, церемонно ведя Рахиль под руку. – Женщину, если она красива, надо баловать вниманием и поклонением.

– Что же делать дурнушкам? – возразила, слабо улыбаясь, Рахиль. – Их кто похвалит?

– Никто! – величественно изрек профессор. – Красота, как и ум, – каприз Творца. Не станем же мы хвалить болванов и недотеп. Не восхищаемся же мы бездарной мазней или удушливой музыкой, не ходим в кинотеатры на плохие фильмы. Все это вещи одного порядка. Поклонения достоин любой шедевр, будь он одушествлен или материален, как брызги масляной краски на грубом холсте.

– Вы погубите меня своими словами, – ответила она. – Вы куда-то толкаете меня, но я не вижу пути. Сегодняшний день становится постыл, а другого нет.

– Главное, чтобы вы знали, что он может быть, – вдруг спокойно, без пафоса пояснил Витька. – Понимаете, в этом смысл: знать, что он может быть, будет обязательно.

– Алые паруса заполощут на горизонте, – съязвил я.

– Должны, – твердо бросил он.

– Вы хотите сказать, что надо верить? – спросила Рахиль.

– Безусловно, – подтвердил Витя. – Это есть единственно возможный способ жизни.

– Так просто? – удивилась девушка.

– Жизнь, Рахиль, вообще проста. В ней нет ничего сложного. Поступай всегда и во всем по совести – и все.

– Это трудно.

– А кто сказал, что должно быть легко? Простота – это вершина гигантских гор с названием Сложность. Чем более запутанно у подножия, тем просторнее наверху.

– Знаете, Витя, – сказала Рахиль, – вы не обижайтесь, но ваша простота какая-то изощренная и в то же время несбыточная. Она похожа на проповедь в церкви. После нее священник снимает рясу, остается в брюках и тяжелых ботинках, и думы его о том, что пора обедать.

Я удивился ее тону. В темноте лицо ее пряталось от моего взгляда, но мне показалось, что она плачет.

– Не падайте духом, Рахиль, – сказал я. – Слушайте его, он не обманет. Помните, у нас – неделя правды.

Мы простились у калитки ее дома. Приземистый домик прятался в густой тени Кара-Дага. Тень эта, тугая и неподвижная, не поддавалась даже звездам, оставалась глухой к их усилиям, настойчиво сохраняя целостность покрова.

– Спасибо вам, – она протянула руку. Витька бережно поцеловал смутно обрисованную кисть. Я пожал ее холодные тонкие пальцы. – Я запомню этот вечер навсегда. Спокойной ночи.

– Приходите в «Богему» когда захотите, – сказал Витька. – Мы там будем каждый вечер. Приходите.

– Спасибо, – ответила она. – еще раз спасибо.

Скрипнула калитка, тень девушки неслышно растворилась в темноте.

– Ну вот и закончился этот день, – тихо сказал Витька. – Пойдем, друг мой, предадимся печали. Ты все-таки редкостный идиот. Такая чудная девушка! Как ты мог?

– Прекрати! – сердито прервал я его излияния. – Что ты мне предлагаешь? Увлечь, влюбиться самому и что потом? Жить в постоянном, неотступном страхе потерять ее? Или ты забыл о такой хреновине, которая зовется физиологией? Хочешь, я сейчас спрошу тебя, сколько раз в месяц ты по-настоящему хочешь женщину? И ты, подлец, ответишь мне, потому что сам придумал правила игры!

– Не хочу! – кротко ответил Витька. – И все же ты неправ. Я не могу тебе объяснить, почему, но знаю точно.

– Ладно, –махнул я рукой. – Сменим тему.

– Давай.

– Ты удивил меня своими рассуждениями о простоте и вере. Ты стал религиозен?

Витька вздохнул. Мы шли рядом по слабо освещенной дороге. Где-то справа напоминало о себе море. Короткие волны бухали о берег, галька глухо тараторила вслед уходящей воде.

– Знаешь, о чем я мечтаю последние годы? – спросил вдруг он.

– Нет.

– Я мечтаю о том, что будь у меня деньги, я построил бы на скале над морем храм-маяк.

– Не понимаю.

– Сейчас объясню. Храм и маяк – близнецы. Они способны дать луч надежды. Духовный и материальный. А теперь представь себе храм – высокий, стройный, величественный, продуваемый ветрами, пахнущий солью. На главном шпиле, ниже золоченого креста, – маяк. Хрустальные толстые стекла, яркая лампа-юпитер, служитель с батистовой тряпицей в руках. Мошкара, спешащая к свету – и все это на шпиле, над колоколами, под крестом. Моряки в бурю, завидев его свет, крестились бы в радости: вот он сияет вдалеке – луч неумирающей надежды. Каково?

Я помолчал, обдумывая его слова. Я уже видел его, этот храм, уже свистел ветер в канатах колокольни, кричали чайки над близким морем, я слышал чистый перезвон его колоколов, меня слепила близость его яркого света.

– Хорошо, – тихо признался я. – Ты необычайный человек, Витя. Я горд, что ты считаешь меня своим другом и тратишь на меня драгоценные часы.

– Ну-ну, – успокоил он меня. – Не говори так, а то я расплачусь. Скажу в ответ лишь одно: мы вместе, и слава Богу. А насчет драгоценного времени не заблуждайся: я трачу его ради себя. Мне хорошо, я счастлив. Поэтому предлагаю вернуться в «Богему».

– Согласен, – кивнул я. – Прости за высокопарность.

– Глупости. Никогда не бойся говорить то, что думаешь, а тем более – чувствуешь. Кто знает, будет ли потом такая возможность?

* * *

Мы вернулись в «Богему». Ирина увидела нас обоих и, по-моему, с облегчением перевела дух. Женщины – кто их поймет?

Мы вновь заняли угловой столик, Витька устроился у стены.

– Мне грустно, друг мой, – заявил он. – Давай будем пить и разговаривать. Я не хочу спать.

Я вздрогнул от двусмысленности фразы. Он заметил, покровительственно улыбнулся:

– Не принимай все так близко к сердцу. В конце концов, жизнь забавна и непредсказуема. Даже перед лицом смерти.

Мы заказали вина, сыра и зелени. Зал медленно пустел. Ушли музыканты. Моно на прощание помахал нам кепкой. Устало и замедленно двигались официанты.

– По-моему, пора, – заметил я.

– Ты прав.

Мы рассчитались, расцеловались с Ириной и через парк литературного пансионата, мимо дома поэта побрели к гостинице. Слабо освещенная аллея, зажатая кипарисами, невнимательно и запоздало комментировала наши неспешные шаги слабым, приглушенным хвоей эхом.

– Я хочу отлить, – вдруг объявил Витька.

– В чем проблема? Отойди и осуществи.

– Одному мне скучно, – закапризничал он. – Кроме того, там, – он кивнул вбок за пределы аллеи, – темно. А я, как любой интеллигентный человек, боюсь темноты. Только таким невеждам, как ты, безразлична тьма. Знаешь, почему? У вас не хватает фантазии. Вы не в состоянии вообразить, что кто-то злой и страшный схватит зубами главную и любимую деталь и утащит ее в лес. Там он вначале наиграется ей, а потом съест. Ужас!

Витька передернул плечами.

– Хорошо, – усмехнулся я. – Пойдем вместе. Я защищу тебя от дикого зверя, кем бы он ни был. Учти, я проявляю солидарность и чуткость, потому что, в отличие от некоторых трусливых растяп, сходил в туалет в «Богеме».

– Как ты уныл, друг мой, – покачал головой Витька. – В кафе, на унитаз. Скажи еще, что ты сел на него сверху, как дама, чтобы ничего не забрызгать.

– Представь себе, да, – подтвердил я. – Ирина чтит чистоту, я не стал портить ей представление о нас с тобой, двух глыбах отечественной культуры. Кстати, объясни, почему она считает тебя глыбой? Со мной – понятно. Я – известный писатель, а вот ты напоминаешь мне самозванца.

– Я объясню тебе, но только после того, как облегчу мочевой пузырь.

– Ладно, пойдем.

Я смело шагнул в густую темень кипарисов и сосен. Запахло залежалой хвоей. Густой воздух покрыл нас с головой.

– Бр-р-р, как сыро, – застонал Витька. – Дальше я не пойду. Давай здесь. По-моему, с аллеи нас никто не увидит. Тем более, никого нет.

– Давай, – согласился я.

Мы приступили к процессу, даже Витька умолк и лишь возбужденно дышал, переживая за целостность организма.

По аллее раздались торопливые шаги, вначале отдаленные, а затем близкие. Мы затаились. В невзрачном свете тусклых фонарей показались две женские фигуры. Они тихо переговаривались между собой. Я узнал их. Директор музея и смотритель Дома. Дамы враждовали между собой, деля дух почившего поэта на неравные, переменчивые доли. Склока то разрасталась, то стихала. Не заканчивалась она, впрочем, никогда.

Они напряженно и настороженно, по крайней необходимости, вступали в редкие контакты, предпочитая в остальное время обстрелы с дальних дистанций.

Сегодня их примирила ночь. Дамы, судя по всему, также принадлежали к племени интеллигентных людей. Они заметно трусили. Придерживая друг друга за локти, они спешно промаршировали мимо нас.

– Уф, – выдохнул Витька. – Не заметили. Представляю, каков был бы конфуз: глыбы писают в парке Волошина. Оскверняют, так сказать, священную землю.

– Ты думаешь, что Максимилиан Александрович повсюду в своих пеших переходах таскал за собой туалет?

– Нет конечно. По-моему, он был нормальным мужиком, без комплексов и дури в башке.

– Тогда давай гордиться тем, что мы вслед за поэтом увлажняем почву в его саду.

– Давай, – согласился Витька. – Повод для гордости, конечно, мизерный, но все же он есть. Я – горжусь.

– И я. Мы можем идти дальше?

– Думаю, да, – решил он. – Теперь, когда мы частично породнились с поэтом, можно.

– Породнились частями, – уточнил я. – Не важно какими. Главное – результат.

– Наконец-то ты становишься разумным человеком, – соблаговолил ко мне Витька. – Теперь я готов дать тебе объяснение по поводу глыбы.

– Давай, – потребовал я.

– Я – Соломаха! – торжественно провозгласил он. – Что, удивлен?

– Чем? – поразился я. – Тем, что ты – Соломаха? Так я знаю об этом уже тридцать три года, с тех пор, как мы оказались за одним столом в университетской аудитории. Помнишь?

– Дурачок, – снисходительно улыбнулся Витька. – Я – Сол О’Маха.

Он раздельно и торжественно произнес дурацкое звукосочетание, и вдруг я понял его.

Бредовая несуразица этих имен преследовала меня уже давно, лет пятнадцать. Стоило мне выпустить очередной роман, как на страницах авторитетного литературного альманаха появлялась развернутая критическая статья с невнятной подписью: Сол О’Маха. Явный псевдоним, с претензией. Сол – кивок в направлении великого Белоу, О’Маха – ирландско-испанский ребус, этакая смесь Гойи и О’Генри. Совместно,- странная, глупейшая аллегория чего-то. Чего? – неизвестно. Бессмысленное выпячивание, надувание щек.

Обиднее всего было то, что писал этот критик хлестко, умно и живо. Иногда я настолько зачитывался его эпическими остроумными вариациями, что забывал о существенной детали: вся его живость, весь интеллект были направлены на то, чтобы желчно и дотошно вытрясти душу из моих романов.

Надо отдать должное: он не злобствовал. Этот проклятый Сол был честен, объективен и профессионален. Несколько раз я категорически требовал выдать мне загадочного критикана живым или мертвым, но мои крики вопияли в пустыне. Редакция цепко хранила тайну имени.

Со временем я смирился с ним. Тем более, что не только мои работы подвергались строгому и бескомпромиссному разбору. Я заметил, что перо его дремлет, пока в свет не выйдет что-нибудь приличное. Проходные, пустые вещи не удостаивались внимания. Только живые, спорные книги пробуждали его ото сна. Постепенно я привык к его незримому присутствию, даже тревожно замирал: а вдруг не заметит новой книги? Вдруг пропустит?

Но нет. Проходил месяц-два, и Сол вываливал на мою голову целый каскад колкостей и насмешек. Я успокаивался: жив курилка. И я пока жив.

И вот этот мерзавец стоял рядом со мной, победно улыбался и потирал пухлые руки.

– Какой же ты все-таки тупица! – удивлялся радостно он. – Не прочесть элементарного ребуса.

– Меня сбило имя. Все слишком очевидно, – озадаченно буркнул я.

– Я надеялся на это. Я знал, что Белоу – твой кумир. Помнишь, это я принес тебе «Герцога»?

– Конечно.

– А ты не вернул.

– Не вернул, – признался я. – Думал, что ты позабыл о нем. Но зачем все это? Что за грандиозный, несуразный спектакль? К чему эта мистификация в стиле Керубины де Габриак? Ведь ты издевался надо мной! Гнусно хихикал, копаясь в каждой моей строчке. Я ведь боялся тебя, твоего глумления!

– Вот, – Витька поднял палец.

– Что «вот»? – заорал я. – Идиот! Я сейчас тебе морду набью! Ты ведь врал мне всю жизнь, что не умеешь писать, что твой жанр – устный рассказ.

– Конечно, – миролюбиво и застенчиво улыбнулся он.

– Ты мне надоел, – заявил я. – немедленно говори толком, иначе я сейчас же упакую вещи и уеду.

– Ты не даешь мне вымолвить ни одного слова, – расстроился Витька. – Как же я объясню тебе?

– Рассказывай, – потребовал я.

– Хорошо, – кротко согласился Витька. – Писать я и правда не умею. В смысле созидания, творения, ну ты понимаешь, – он пошевелил пальцами. – Критическое мышление у меня есть, а творчества, как способа создания новизны, нет. Я легко и быстро, а, главное, объективно, без ревности могу оценить чужое творения. Когда я понял это, то решил, что могу стать этаким судьей, что ли. Беспристрастным и честным. Заметь, что только лишенный зависти человек способен оценить чужой труд. Я начал с тебя и понял, что делаю хорошее дело. Ты не мог не видеть моей правоты. Новые вещи ты делал с некой оглядкой. Ты как будто прислушивался к метроному в соседней комнате, дабы не выпасть из правильного ритма. Потом я увидел других. Вы все чем-то похожи. Талантливые люди всегда похожи. Я горд тем, что незримо висел над вашими столами, подобно дамоклову мечу, дабы не сбились вы с верной тональности, не изменили себе, не поддались искушению пустоты и безвкусицы. Вот моя исповедь, и вот моя шея. Руби, если сможешь.

– Дурак ты, Витька, – безнадежно вздохнул я, – Дурак и идеалист. Почему ты живешь так сложно и путано? Ну что тебе мешало придти и просто сказать: Арсений, ты написал говно?

– Это ты дурак, – печально ответил он. – Кто так поступает? А где интрига, где размах, в чем соль? Приди и скажи, – спародивал он. – Жизнь – театр! Ты ведь, наверное, читал эту сентенцию у Шекспира? Вот я и устроил его. Я построил сцену, выпилил из фанеры декорации, неузнаваемо загримировал лицо, погрузил рампу в тень и вел с вами диалог, острый, и честный. Вы спорили со мной, обижались и смирялись, радовались и признавали ошибки. Мы были равными партнерами. И вот наступает финал. Мы выходим на последний поклон. И я решил смыть грим. Я захотел, чтобы ты, а значит, и те немногие «вы» знали, что режиссером и автором спектакля был я. Если ты сможешь признать, что я в какой-то, пусть ничтожной степени, был твоей совестью, я буду счастлив.

Я смотрел на него. Он плакал. Я видел, как не хочется ему уходить. Душа моя рванулась к нему.

Я шагнул, схватил его обеими руками, обнял крепко, как только мог, прижал к себе и так стоял в коктебельской тиши, пока дыхание мое не выровнялось.

– Да, Витя, – тихо сказал я. – Да.

* * *

Ромка по-прежнему ночевал у Витьки. Кажется, я начинал понимать почему. Чуткий пес понял, кому нужнее его волосатое внимание.

Мы просыпались и неспешно обсуждали план на сегодняшний день.

– Думаю, что утро мы могли бы провести на набережной, – рассуждал Витька. – Потом – обед. После заедем на гору Клементьева. К Оле. Попьем кофе. Поговорим. Может, нам удастся поесть ее чудные драники. Что скажешь?

– Удастся, если заранее купим картошку, – согласился я.

– Зачем? – изумился Витька.

– Затем, что приготовление драников – кропотливая и долгая процедура. Ей – лень. Поэтому она отговаривается тем, что у нее закончилась картошка. И тут мы достанем пакет.

– Гениально, –одобрил Витька. –– Иногда ты все же напоминаешь мыслящее существо. Но как тебе план в целом?

– Годится, – буркнул я.

– По-моему, ты все еще не в духе.

– По-моему, тоже. Все-таки не слишком приятно, когда тебя дурачат с бесстыдством и прямолинейностью приживалки.

– Ну будет тебе, – успокоил меня он. – Не расстраивайся. Есть такая лженаука, которая зовется ритмологией. Слыхал?

– Слыхал. Но почему «лже»?..

– Сейчас поймешь. Эта наука о том, что случайностей не бывает. Все – объяснимо. Так вот, знаешь, что означает имя Виктор по канонам этой науки?

– Что?

– Платить дважды.

– Кому? – удивился я.

– Тому, кто имеет дело с Виктором. Тебе, например. Я оскорблен, и поэтому занес эту науку в раздел «лже».

– По-моему, зря, – парировал я. – Очень неглупая теория. Надо будет ознакомиться.

Витька укоризненно поморгал короткими ресницами.

– Ладно, пустое, – решил он. – Пойдем. Нас ждут коктебельские персонажи.

Мы замедленно брели по набережной. Где-то впереди мелькал озабоченный Ромка. Под нами, совсем рядом, жило море. Оно привычно и умело играло галькой пляжа, рождая переменчивую приглушенную музыку прибоя.

Людей не было. Тихо, грустно, печально. Невнятно перекликались чайки. Кафе и ресторанчики, закрытые до весны, провожали нас тусклыми взглядами запахнутых окон.

Одинокий дымок вился на дальней оконечности набережной. Там, в раздумьях и заунывном мотиве, варил свежий плов татарин Мустафа. Я знал его несколько лет. Он рассказывал мне о своей жизни в казахских гиблых обмерзших степях, о тоске и неумирающей памяти Крыма, о тревожных радостных снах, в которых билось далекое море и согревало душу теплое солнце.

– Сразу после Горбачева вернулся, – говорил он. – Не ждал ничего. Теперь – хорошо.

Он и жил в своей чайхане, укрываясь огромной овечьей шкурой.

На его плов сходились со всего Коктебеля. Даже зимой вился на краю набережной его дымок.

– К Мустафе? – кивнул я.

– Непременно, – согласился Витька. – Попьем зеленого чаю. С медом и изюмом.

Он скорчил рожу в предвкушении радости.

У Мустафы коротали время двое. Я издали распознал Барона и Бабку-Поебеньку. (Слов из песни не выкинешь.) Ее знал весь Коктебель. Она славилась молниеносными набегами на прибрежные кафе и чайханы. В руках и рюкзаке она таскала целые пучки пахучей крымской травы. Ими она охаживала, словно в бане, мужиков между ног. При этом пронзительно вскрикивала визгливым базарным фальцетом:

– Поебень-трава, поебень-трава! И мужикам славно, и бабам – сладко!

Мужики стыдливо прятали глаза и смущенно улыбались. Женщины заливисто смеялись и, похоже, одобряли действия легендарной бабки.

Мы поздоровались с Мустафой, сняли обувь и полезли к Барону и Бабке на просторный, усеянный многочисленными подушками достархан. Ромка устроился рядом с обувью и затих.

Витька долго и хлопотливо умащивался, подминал под себя подушки, забрал одну у меня и наконец-то облегченно и приветливо улыбнулся:

– Добрый день.

Бабка надменно хмыкнула и повела плечами: она не любила болтовни. Суматошный крик при осуществлении коммерческой деятельности был единственным звуком, который я от нее слыхал. Все остальное время она задумчиво бродила по холмам, выбирала траву и аккуратно сушила ее на мансарде крохотного домика у бухты Тихой.

Она допила чай и молча ушла. Барон задумчиво смотрел ей вслед.

– Верите, Арсений, – сказал он тихо, – я даже имени ее не знаю. Я бываю у Мустафы каждый день, она приходит, садится рядом, молчит, пьет чай, а затем уходит.

Мы заказали чаю. Я спросил у Барона, хочет ли он есть?

– Если вас не затруднит, – застенчиво улыбнулся он. – Плов Мустафы – моя любимая еда, но у меня нет денег. Уверяю вас, что он кормил бы меня бесплатно, но я не могу себе этого позволить. Все же я – миллионер.

Мы понимающе покивали головами.

– Мустафа, – попросил Витька. – Дай, пожалуйста, двойную порцию плова Барону. А нам – еще изюма, меда, зеленого чая и пахлавы. Она у тебя все та же: тонкая и тающая во рту?

– Слушай, – вдруг вспомнил я, – у тебя же диабет! Куда тебе пахлаву?

Ляпнул глупость и осекся. Виновато поглядел на Соломаху. Тот извиняющее улыбнулся. Коротко глянул на Барона и вслух бросил:

– Она – легкая. Немного – можно.

– Диабет – барская болезнь, – заметил Барон. – Из дворян происходите?

– Бросьте, Барон, – отмахнулся Витя. – Какие дворяне? С такой-то фамилией. И вообще вы отстали от жизни: сегодня диабетом болеют все: и дворяне, и смерды.

– Может быть, – печально согласился тот. – Я действительно отстал от жизни. Все куда-то движется, а я остаюсь на месте.

Он вздохнул, затем внезапно улыбнулся:

– Но я не одинок. Вон сидит Мустафа, только что здесь была Бабка с неприличным прозвищем. Иногда появляетесь вы, друзья мои. Я – не одинок.

– Это хорошо, – поддержал его я. – Какие у вас новости?

– Никаких, – усмехнулся Барон. – Вернее, никаких новых. Мама денег не дает, я – бродяжничаю в Коктебеле, в моем доме, как и всегда, полно всяческих подонков. Они воруют у меня, – он понизил голос. – Я пускаю их жить, а они меня обворовывают. Недавно вынесли одеяло. Я очень любил его. Мне привезли его из Китая. Настоящая тонкая шерсть. И рисунок трогательный. Голубые, доверчивые цветы. Похожи на гвоздику, но голубые. Виктор, вы не знаете, существуют голубые гвоздики?

– Не знаю, Барон, – ответил Витька. – Не встречал.

– Вот и я не знаю. Меня это мучает.

– Бросьте, – вмешался я, чтобы сменить разговор. Уж очень тоскливо вдруг стало. – Ешьте плов, пока горячий.

– Да-да, хуже холодного плова только остывший кофе.

Он приступил к еде, я наблюдал, как осторожно и ловко действует он пластмассовыми вилкой и ножом. Не торопился, хотя было заметно, что он голоден.

Как и всегда, на нем болтались просторные грязные джинсовые шорты. Голый торс укрывала порванная на спине футболка. На полу, у самой ромкиной морды, валялись растрепанные, когда-то дорогие кроссовки.

Меня всегда поражало его тело: поджарое, точно и даже величественно слепленное. Длинные ноги и руки идеального мужского рисунка. Широкие плечи, узкая, артистическая талия. Кожа – ровная, живая, без морщин.

«Его бы отмыть и одеть, – подумал я. – Каков был бы мужчина!»

Барон будто услыхал меня, глянул сияющими голубыми глазами. Улыбнулся сквозь густую щетину.

– Жалеете меня, Арсений?

– С чего вы взяли?

– Вижу. Зря вы жалеете меня. Я живу, как хочу. Никто меня не заставляет. Надоест – сяду в поезд и вернусь домой. Мама обрадуется, призовет портных и цирульников. Я буду бродить по фамильному замку, вглядываться в лица предков на старинных приглаженных портретах, ездить на приемы и смущать молоденьких девушек на выданье.

– Здорово! – Не сдержался я. – Позовете нас в гости. Будем пировать, пить тонкие вина. И девиц тоже будем смущать. Будем, Витя?

Профессор хрустел пахлавой и покачивал головой.

– Обязательно. Пусть волнуются и вскрикивают в своих девичьих постельках. Эх!

Барон печально улыбнулся.

– Странно, – тихо сказал он себе. – Почему я этого не хочу? Вы все знаете, Виктор, объясните мне.

– Вы – отщепенец, – охотно пояснил Виктор. – Генетический абсурд. Другими словами, извращенный тип. К сожалению, ваш случай неизлечим. Как ни лечи – толку не будет. Помните про волка? Сколько не корми, он все в лес смотрит. Почему так произошло, что послужило причиной – сказать трудно. Может быть, каприз хромосомы, а может вы переусердствовали с детским онанизмом и мама била вас по рукам. Или первая барышня оказалась пугливой дурой, кто знает? Сумеете понять – вернетесь. Нет – помрете в чайхане у Мустафы, и вас похоронят за государственный счет.

Барон внимательно выслушал пояснения Витьки.

– Выглядит приговором, – заметил он. И что-то добавил на неизвестном языке.

– Что вы сказали? – спросил Витька.

– Все суета, – пояснил Барон. – По древне-еврейски.

– Вашему роду шестьсот лет. Вы закончили Кембридж, знаете множество языков, читали Вергилия в оригинале, – вмешался я. – Что произошло? Вам стало скучно?

– Мне и сейчас скучно, – отозвался он. – Я просто жду.

– Но чего?

– Конца, – улыбнулся Барон. – Чего еще? Виктор верно подметил: я – генетический абсурд. Вектор моей бессмысленной жизни повернут вспять. Вперед мне хода нет. Судьба.

Я промолчал. Витька тоже не отзывался. Прихлебывал потихоньку чай да отламывал от хрупкой пахлавы медовые клейкие пласты.

* * *

– Вечно ее нету на месте, – бурчал Витька, озираясь в сумраке крохотного кафе. – Есть кто живой?

Из кухни выглянула молоденькая девушка – почти девочка. Распахнутые голубые глаза с интересом и без страха взирали на нас.

– Вы кто? – грозно поинтересовался Витька.

– Руслана, – пискнула дитя.

– Это объясняет все дело, – заурчал Витя. – Руслана, не скажете, где хозяйка этой богадельни?

– Вы про тетю Олю?

– Безо всякого сомнения.

– Вон она, – куда-то в сторону окна указал девушка.

– Где? – мы тупо уставились в запыленное, подкрашенное закатным солнцем стекло.

– Да вон же, летает.

– Вот что такое, – вздохнул Витька. – Ну выйдем, поглядим.

Тугой ветер принял нас внутрь тягучего настойчивого потока. Пологая площадка горы Клементьева отсекала горизонт снизу, оставляя на обзор вечернее далекое море, задумчивый профиль поэта, врезанный в форпост Кара-Дага, мыс Хамелеон, весь в приглушенных закатных пятнах.

Мы медленно побрели к обрыву, панорама синхронно шагам наезжала на нас, пока не открылась вся целиком, во всей роскоши увядания виноградников и степных упорных трав.

Мимо нас медленно проплывали цветастые нарядные купола паропланов. С одного из них нам помахали рукой. Мы ответили.

– Оля, – задумчиво сказал Витька. – Как ты думаешь, она сейчас счастлива?

– Она делает, что хочет. По крайней мере, она свободна.

– Похоже, – согласился Витька. – А где Ромка?

Мы огляделись и увидели скотча. На летней площадке, рядом с голыми скамейками он играл с Калинкой – рыжей дворнягой, многие годы олицетворяющей ольгино кафе планеристов и воздухоплавателей. Калинка терпеливо отмахивалась от Ромки, по-матерински осторожно толкала передней лапой. Скотч хрюкал от удовольствия и бросался в атаку.

– Откуда Ирина знала, что ты Сол? – спросил я.

– В отличии от тебя, она догадлива. Мгновенно все поняла. Да и я ей сказал.

– Ты? – удивился я. – Когда это? И по какому поводу?

Витька усмехнулся и посмотрел на меня с сожалением.

– Как ты пишешь? Не пойму! – сказал он. – Жизни ты не знаешь, то, что видишь вокруг – не понимаешь.

– Ну ты не очень-то, – разозлился я.

– Это правда, – печально отозвался он. – Согласись. Просто у тебя есть талант. Это все сглаживает и объясняет. Он один перевешивает остальное.

Он вздохнул и продолжил:

– А Ирина какое-то время была моей любовницей. Между нами даже возникло какое-то… электричество, что ли. Физика, а может, химия. Затрудняюсь определить. К сожалению, а может и к счастью, все закончилось. Как обычно, ничем.

– Ты удивил меня, – признался я. – Впрочем, ты всегда был скрытен. Я ничего не знаю о твоей жизни.

– Я тоже, – покачал головой он. – Знаешь, я недавно попытался вспомнить всех моих женщин. Не случайных, с налетом торопливости и ощущением немытых рук, а тех, которых я добивался, встреч с которыми ждал с надеждой и вожделением. Женщин настоящих, которых я хотел по-настоящему.

– И что?

– Думаю, что я вспомнил едва ли половину.

– Значит, их было много, – вставил я.

– Это значит только одно: я их забыл. Я старательно и тщетно копался в памяти, выстраивал последовательность, вылавливал детали. Итог: половина. Представляешь, они были в моей жизни, они что-то значили для меня, я ласкал их тела, они отдавались мне кто с радостью, кто с сомнением, а теперь их не стало. Они куда-то выпали из моей жизни. Понимаешь? Из моей жизни! Моей! Я прожил ее, а теперь с трудом вспоминаю какие-то куски.

– И что это означает? – спросил я, всем телом ощущая идущие от него отчаяние и страх.

– Это означает, что я ухожу. Моя жизнь меня больше не интересует. Она проплыла мимо, а я даже не заметил ее. Я рад бы все исправить, но она не хочет. Она оповестила меня о своем решении, как оповещают встревоженного монарха о гибели армии.

Мне нечего было сказать ему. Впрочем, он не ждал слов. Я нужен был ему для другого: для молчания. Он ведь не жаловался. Он спокойно, с мужеством мужчины-воина подводил неутешительные для себя итоги.

– У меня где-то есть сын, – вдруг сказал он. – Знаешь?

– Кто бы мне сказал? – поразился я. – Это ведь замечательно!

– Конечно, – кивнул он. – Она не стала делать аборт. Я не настаивал.

– Где она теперь?

– Я не знаю. Она родила сына, какое-то время я отсылал ей деньги. Потом она исчезла, отправленные деньги вернулись. Я не искал ее.

– Почему?

– Не знаю.

– Как она назвала мальчика?

Он внезапно закрыл лицо руками и отвернулся. Он не ответил, я не стал спрашивать дважды. В конце концов, у нас неделя правды, но не пыток. Он не соврал, хотя и не ответил. Право на молчание нами не оговаривалось.

Радостно затявкал Ромка.

Мы оглянулись. Мотодельтаплан делал пробную побежку по земле. Ромка стремглав бежал ему вслед и самозабвенно облаивал, будто глупый деревенский пес – одинокого велосипедиста.

– Пошли пить кофе, – предложил я. – Оля приземлилась.

* * *

Несмотря на Ольгины запреты, в кафе курили. Она бранила воздушную братву последними словами, они только усмехались, щуря в табачном дыму обожженные ветром красные небритые лица.

Руслана только что подала нам кофе в крохотных щербатых чашках. Оля знала толк в кофе, ей привозили зерна друзья-летуны: кто из Египта, а кто из Южной Америки. Она молола его очень тонко, так что в густой жидкости ощущался мельчайший ароматный абразив.

Где-то в недрах кухни жарились наши драники, Витька бросал в ее сторону плотоядные взгляды.

Ромка валялся под столом и сладостно хрюкал – набегался на свежем воздухе. Сон свалил его с ног быстрым и безжалостным тычком.

Балагурили вокруг летатели всех мастей, обсуждали достоинства двигателей и парашютного шелка. За окнами кафе синели сумерки. Солнце рухнуло за Кара-Даг, напоследок обрисовав его зубчатые вершины пронзительным желто-оранжевым пламенем.

Витька негромко, иногда покашливая от дыма, говорил о Волошине. Я не знал, что ему близка его поэзия.

– Но и это не главное, – бормотал задумчиво он. Некоторые слова пропадали, поглощенные мягким гулом кафе. – Помнишь его акварели? Они заполнены тонким, каким-то призрачным светом. Его палитра очень нежна. Он обдуманно избрал акварель. И не случайно именно он открыл знаменитые восходящие воздушные потоки этой горы. Они ощутимо живут в его картинах, приподнимают их над обыденностью, приближают к небу, а значит, и Богу. В этом суть его творчества, всего, не только поэтического, – приблизиться к Богу. Поэтому он велел похоронить себя там, где к Нему всего ближе.

Он задумался.

– Восходящие воздушные потоки, – повторил он. – Восходящие. Какое удивительное слово. Ты обязательно используй его в какой-нибудь книге. Хорошо?

Я кивнул.

– Восходящие воздушные потоки, – бормотал он. – На них вся надежда. Они – суть всего. Потому что единственно верно и правильно лишь одно направление: снизу вверх.

Он замолк.

Руслана за баром тихо клацнула – из динамиков со стойки поплыла певучая музыка. Я узнал «Грин Пойнт». Голос Мариам вплетался в мелодию, растворялся в ней, иногда выделялся, порой уходил в иные тональности, зависал в ритме, а затем внезапно и плавно возвращался в лоно породившей его мелодии, вновь становясь ее душой и телом.

– Музыка, – сказал Витька. – И еще музыка.

С огромным блюдом дымящихся драников появилась Ольга. За ней скользила быстрыми аккуратными шажками Руслана с огромной пиалой, до краев залитой сметаной.

Оля вставила блюдо в центр стола, между чашками с кофе и облегченно перевела дух:

– В следующий раз сами будете жарить, – заявила она. – Приперли три кило картошки, а я должна отдуваться.

– Это твой бизнес, – напомнил я.

– Я тебя умоляю! – по-одесски закричала она (не зря я учил ее городскому сленгу. Забавно звучали в устах московской потомственной аборигенки одесские интонации). – Зачем мне этот халоймес?

Летуны радостно заржали.

– Друзья мои, – встал Витя, – угощайтесь. Прошу вас.

К блюду потянулись многочисленные, натруженные ветром руки.

Драники таяли, как весенний снег.

Витька, весь в сметане, блаженно улыбался.

– Кушайте, прошу вас.

Я смотрел на него и думал: несколько минут назад этот человек говорил о восходящих воздушных потоках.

И это было красиво.

И это было тревожно.

И это было трагично.

Я не хотел, чтобы он уходил.

Я поймал себя на том, что плачу. Слезы скользили по щекам.

Я стремительно встал и вышел на воздух.

Надо мной в густеющей темноте проклевывались звезды.

Внизу под обрывом, нервно очерченный серым в сумерках прибоем, светился Коктебель.

* * *

Проснулся я поздно. Лежал, не двигаясь, прислушивался к звукам в витькиной комнате. Он не спал. Поскрипывала кровать, изредка доносилось приглушенное покашливание: он с молодости не переносил табачного дыма. На людях терпел, а потом долго и болезненно мучился горлом.

Поскуливал Рома, тактично напоминая о себе и своих утренних потребностях. Скотч все больше удивлял меня. Чтобы я вот так допоздна мог валяться в постели? Он поднял бы меня в любую погоду и в любом состоянии, не взирая на мольбы и уговоры потерпеть или идти одному. Как бы не так. Вдвоем и уже!

И вдруг – такая чуткость и сдержанность. Пусть кто-то при мне усомнится в способности животных мыслить и сопереживать!

Наконец, я не выдержал. Встал, в несколько шагов пересек небольшую гостиную, заполненную светом и туго закруглившимися, словно паруса, гардинами. Постучал в дверь, не дожидаясь ответа, вошел.

Витька лежал, подложив под голову скрещенные руки. Я сразу понял, что он плакал. Глаза – красные, водянистые, воспаленные. Он смутился, заметив мой взгляд, поспешно отвернулся.

– Рома, – тихо скомандовал я, – иди гулять. Мы скоро выйдем. Подожди во дворе.

При гостинице был небольшой уютный парк, окруженный ажурной решеткой. Дикий виноград, красно-бордовый по осени, плотно и путано увивал нечастые чугунные колья. Никуда Ромка не убежит.

Скотч недоуменно и робко тявкнул, приподняв острые уши.

– Иди, – приказал я. – Даже не вздумай спорить.

Я вышел, открыл входную дверь, дождался, пока он грустной, понурой мочалкой прошлепает в коридор.

Вернулся к Витьке.

Он успел придти в себя, присел на подушки и бодро улыбался.

– Какие планы? – спросил я.

– На сегодня? – уточнил он.

– А на когда? – удивился я. – Завтра утром мы уезжаем. Наш отпуск заканчивается.

Он вздохнул и вопросительно взглянул на меня.

– Ты не обидишься, если я не поеду?

– При чем здесь обиды? Ты – волен делать, что хочешь. Просто, чем ты здесь будешь занят? Осень наступает, вот-вот похолодает. Все разъедутся. Тебе будет одиноко.

– Оставь мне Ромку, – неожиданно попросил он.

Я задумался. Жена расстроится – это обязательно. Придется еще раз ехать в Коктебель – не возвращаться же им поездом? И грустно как-то без скотча, его забавной физиономии, нелепых прыжков и веселого требовательного лая. И все же… Витька никогда и ни о чем не просил меня. Если сейчас попросил – значит ему это надо.

– Хорошо, – согласился я. – Только ненадолго. Я вернусь за вами через неделю. Закончу свои дела в редакции, подпишу верстку и приеду. Устраивает?

– Еще бы, – обрадовался он. – Ты за него не переживай. Мы будем гулять, я буду кормить его дважды в день. Я помню.

– Главное, чтобы он помнил, – улыбнулся я. – Тогда ты точно не забудешь. Вставай, одевайся. Хочется есть. Потом пойдем бродить. Погода – чудо.

– Уже, друг мой, – засуетился под одеялом Витька. – Не успеет вошь свиснуть, как я буду в строю.

Я рассмеялся. Позабытый лексикон майора Шматова – нашего военрука – неожиданно всплыл в коктебельской тишине, будто подлодка в деревенской речке.

В «Богеме» было пусто и сонно. Нам подали сырники с изюмом. Витька недоуменно приподнял игрушечную розетку со сметаной.

– Что это, друг мой?

– Сметана, – меланхолично заметил официант.

– Нет, уважаемый, – зарокотал Витя. – Это не сметана. Это намек на сметану. Я бы даже сказал – легкий и мимолетный призрак сметаны. Сметаны, дорогой мой, должно быть много. – Он развел руки и показал. – понимаете? Тогда ваши ароматные сырники приобретут должное сопровождение.

– Так что, принести еще? – так же спокойно спросил официант. Он явно скучал. Утро, по-видимому, не являлось его временем.

Витька громко вздохнул, укоризненно взглянул на меня, поедающего свою порцию, и махнул рукой:

– Не надо.

Официант неторопливо удалился, Витька смотрел ему вслед.

– Знаешь, за что я ненавижу советскую власть? – внезапно спросил он.

– Я не знал, что все так серьезно.

– Да-да, ненавижу. Она убила своих людей. И физически, что страшно уже само по себе, и – духовно. Это еще страшнее. Она превратила свой народ в быдло. Извини за гадкое слово, я сам презираю его. Однако, оно единственное способно передать смысл содеянного. Быдло – безмозглое, бесчувственное, тупое, равнодушное существо, способное лишь к размножению. Каково будущее страны, если ее населяет быдло? Никакого. Прими это, как диагноз.

– Ты стал злым, – заметил я.

– Нет, я наконец-то говорю то, что думаю. О какой злобе может идти речь, если я – часть этого народа? Кровь от крови, кость от кости, так сказать. Это не злоба, друг мой, это – горечь. Беспросветная, неутолимая горечь.

Я оторвался от еды и взглянул на него. Он страдал, дыхание его сбилось.

– Кушай, Вить, – сказал я. – Поешь, и мы пойдем гулять. Тебе станет легче.

– Наверное, – понурился он. – Свежий воздух – надежная панацея от горечи и тоски.

* * *

Мы остановились на крохотной площади, напротив дома поэта. Витька долго осматривал беспорядочное, разномастное строение.

– Там уютно? – вдруг спросил он.

– О чем ты? – удивился я.

– Внутри, в доме, уютно?

– Ты что, сам не знаешь?

– Нет, – улыбнулся он. – Я никогда не был внутри.

– Однако, – выдохнул я.

– Да-да, – подтвердил он. – Я был рядом с ним сотни раз, а внутри – нет.

– Но почему?

– Терпеть не могу домов-музеев. Я не бывал у Чехова, Булгакова, у него, ни у кого. Мне неприятно думать о том, что человек, живший здесь, меня сюда не приглашал, а я в составе скучающей равнодушной экскурсионной группы глазею на его диван, его книги, тарелки и клозет.

– Ну, клозет, положим, тебе не покажут.

– Не пошли, – отрезал он. – Я хочу, чтобы ты понял меня. Смерть – это итог, каким бы он ни был. Она закрывает дверь – и замыкает ее на щеколду. Конец. И вдруг – мы! Толпимся, отпускаем шуточки и задаем идиотские вопросы. Читайте книги, господа, любите авторов за их творения, но не пачкайте их ковров. Они постланы не для вас.

– Я не знал тебя таким, – тихо сказал я.

– Это не мешает быть мне правым, как думаешь? – печально спросил он.

– Наверное, – сказал я и повернулся к дому спиной.

Бугрилось до горизонта невыразимой палитры море. Билось о бухту Коктебеля, билось, стараясь остановить течение ускользающего времени. Тщетно.

– Ты крещен? – спросил я .

– Я думал об этом, – так же ответил он. – Не знаю. Родители не рассказывали. Я и не спрашивал. Когда захотелось спросить, было уже некого.

– Как думаешь?

– Вряд ли, – покачал головой Витька. – Не из той породы они были.

– Еще не поздно, – заметил я.

– Ты думаешь? – вспыхнул он.

– Конечно. Недавно здесь открылась церковь с чудным именем.

– Каким?

– «Утоли моя печали», – ответил я.

– Как хорошо, – поразился Витька. – Утоли моя печали. Как душевно и тепло!

* * *

Со странным чувством я входил в низкую калитку. Узкая дорожка, с обеих сторон обжатая высокими желтыми и пышными хризантемами, привела меня к двери. Я постучал. Тишина, затем дверь распахнулась.

– Вы? – Рахиль отступила на шаг и застыла в проеме. Лицо ее было в тени, я хотел видеть глаза, она прятала их под густыми ресницами.

– Здравствуйте, Рахиль, – тихо сказал я. – Простите, что без предупреждения.

– Это не страшно, – отозвалась она. – Главное, вы пришли.

– Это не совсем так, – ответил я.

Она вспыхнула.

– А как? – Я наконец увидел ее глаза. Они требовательно и жестко смотрели в меня, словно пытались добраться до самой души.

– Моему другу плохо, – сказал я. – Не могу сказать, что с ним, это не моя тайна. Он хочет креститься, мы договорились с батюшкой. Нужны крестные. Я знаю, что Витя был бы рад, если бы вы согласились.

– А почему вы решили, что я – крещеная? – спросила она. – Вас не смутило мое имя?

– Я видел крестик у вас на груди.

– Вот как? – она усмехнулась. – Значит, вы все-таки рассмотрели меня?

– Рахиль, – попросил я. – Не нужно лишних слов. Скажите «да» или «нет».

– Конечно, да, – ответила она. – Проходите в дом, я переоденусь.

– Нет- сказал я. – Я буду на улице. У вашей калитки – чудная скамейка. Вся в лаванде. И пчелы летают.

* * *

Наблюдать за морем, огнем и работой пчел можно до бесконечности. Длинные тонкие стрелы лаванды с голубыми уплотнениями соцветий на концах качались под копошащимся телами. Висел в воздухе тонкий аромат цветения. Настойчивое жужжание создавало ровный умиротворяющий фон. Гул жизни. Затихни вдруг он – и станет пусто. Словно в детской, из которой не доносится сопение спящего малыша.

– Знаете, как умирают пчелы? – спросила Рахиль.

Я вздрогнул от неожиданности. Звук ее голоса разметал тихий и незаметный мир вокруг скамейки. Крохотная вселенная сжалась и отступила.

– Как? – спросил я и поднялся. Она стояла совсем рядом. Наши лица едва не касались. До меня доносились тихие отзвуки ее дыхания.

– Они истирают крылья о воздух и падают на землю.

– Трагично, – заметил я.

На ней был длинный, искусно расшитый балахон, на ногах – простые кожаные босоножки без каблука. На шее – тонкий прозрачный платок.

– Я покрою им голову, – пояснила она, увидев мой взгляд.

Я молча кивнул.

Мы шли по улице. Иногда наши локти касались. Мы не говорили. Молчание с ней давалось просто. Тишина не создавала удушливой напряженной атмосферы.

Я взглянул на часы и прибавил шагу. Она легко и свободно двигалась рядом.

Красивая, сильная женщина. Точные, без рисовки, грациозные движения. Стройная, прямая спина. Гордая и независимая посадка точно вылепленной головы. Настоящая самка. Волевая, смелая, независимая.

– Что смотрите? – тихо спросила она.

– Любуюсь, – ответил я.

– Красивая?

– Очень.

– Боитесь меня?

– Боюсь.

– Напрасно, Арсений. Не бойтесь. Я постараюсь забыть вас.

В разрыве кипарисов показалась церковь – обычная изба с упрощенным, грубо сколоченным подобием купола. Витька вскочил со скамейки у входа и устремился к нам.

– Как здорово, что вы пришли, Рахиль! – воскликнул он. – Здравствуйте.

– Добрый день, Виктор, – улыбнулась она.

– Представляете, друзья мои, я исповедался! – басил он. – Впервые в жизни! И знаете, как будто тело стало легче. Правда!

На наши голоса вышел батюшка – невысокий, плотный, с крепкими натруженными ладонями.

– Познакомьтесь, Рахиль, – сказал Виктор, – отец Георгий.

– Мы знакомы, – она улыбнулась священнику.

– Приступим? – коротко предложил отец Георгий.

– Мы готовы, батюшка, – ответил я.

* * *

Я слабо помню обряд его крещения. Тихий глухой голос священника, напряженное лицо Рахили, слабый запах ладана, витающий в тускло подсвеченной церкви.

Неузнаваемый в слабой радости и надежде Витя, едва слышимое в дальнем углу треньканье случайного сверчка.

Мы вышли на улицу. Собирались сумерки. За нами вслед появился священник.

– Поздравляю вас, Виктор, – сказал он.

– Спасибо, батюшка.

– Зовите меня Георгием.

– Спасибо, Георгий.

– Вам теперь много легче станет, – сказал священник. В простом костюме и шляпе, он стал похож на местного обывателя, обычно незамечаемого среди возбужденного и натужно веселого приезжего люда.

– Я надеюсь, – ответил Витька. – Мы сейчас пойдем в «Богему», отметим событие. Давайте с нами.

– Нет, Виктор, – улыбнулся священник. – Мне домой пора. Детишки ждут, жена.

Он так сказал эти слова, что у меня что-то надломилось внутри.

«Я тоже хочу домой. Я тоже хочу, чтобы меня ждали жена и дети. Чтобы мы вместе сели за стол, ели простую домашнюю пищу, делились новостями и обсуждали семейные проблемы. Я хочу ловить на себе уважительные и затаенные взгляды детей и радоваться тому, что они есть, что рядом жена, что сейчас станем пить чай и смеяться над младшенькой, обязательно перепачкающейся смородиновым вареньем. Почему никогда этого не было и не будет? Почему жизнь прошмыгнула мимо, не открыла простых и очевидных своих истин?»

Витька дергал меня за рукав:

– Что с тобой, друг мой?

– Да-да, – очнулся я. – Задумался.

– Священник пошел домой. У него четырнадцать детей – представляешь? Жаль, что его не будет с нами в «Богеме». Мы славно бы пировали. Однако, думаю, что и в усеченном составе нам будет хорошо. Верно, Рахиль?

Она кивнула.

– Что с вами, друзья мои? – вознегодовал Витька. – Мы совершили великое таинство, его необходимо радостно и достойно отметить, а вы стоите, как дуси. От вас веет тоской и печалью. Полно, друзья мои, встряхнитесь!

Рахиль послушно улыбнулась.

– Уже лучше, – отметил Витька, – но все еще слабо. В «Богему», дамы и господа! Нас ждет чудесный вечер.

* * *

Я остановился у «Трактира». Хозяйка Таня окинула меня быстрым взглядом и четко, по-военному, констатировала:

– Похудел. Озабочен. Устал.

– От вас не скроешься, – улыбнулся я. – Добавьте «разочарован, опустошен» – и портрет будет закончен. Можно продавать. Только никто не купит.

– Кофе, борщ, индейка с красной фасолью, и опять кофе.

– Подходит.

Я остался на летней площадке. Прохладно, но все же лучше, чем душное помещение и бубнящий телевизор.

Рядом с кафе трудилась дорога. Гудели грузовики, легкой тенью проносились легковушки. Кивали им вслед поредевшими кронами тополя.

Пришла Таня с кофе.

– Посидите со мной, – попросил я.

Она аккуратно установила чашку на мраморную столешницу и присела напротив. За толстыми очками жили внимательные, повидавшие глаза.

– Что случилось? – спросила она.

– Умирает мой друг, – ответил я. – Сделать ничего нельзя. Еще: не хочется домой. Все потускнело, пожухло. Знаете, как в осеннем саду.

Она кивнула, негромко заметила:

– Все имеет свой срок годности.

– О чем вы?

– Это как продукты. Каждый имеет срок годности. По виду не отличишь: хороший или нет. А срок вышел. Съел – отравился.

– Какая-то у вас ресторанная философия, – улыбнулся я.

– Трактирная, – поправила она. – А какой ей быть? Не мучайтесь, Арсений. Все идет, как должно. Ничего вы с этим не поделаете. Жалко, не жалко, – в ведро. Дабы не отравиться.

– Звучит как-то безнадежно.

– Правдиво, Арсений. Просто правдиво.

Она ушла, оставив за собой привкус соли во рту. Будто кровоточит десна. Медленно и незаметно. Неотвратимо.

Я вспомнил вечер в «Богеме». Незаметные, плавные движения музыки, задумчивое лицо Моно, растерянные слезы Мариам (что-то ожгло ее девичье сердце), глаза Рахиль в сумраке, ее тихая мольба:

– Не уезжайте. Вы же бросаете его. Он отчаянно боится одиночества, разве вы не понимаете?

– Понимаю, Рахиль. У меня есть дела. Я скоро вернусь.

Она улыбнулась:

– Скоро. Время для него и вас течет по-разному.

– Время, Рахиль, уже давно остановилось. Просто вы, по молодости, не замечаете этого. Мы, а не время, истекаем. Будто старое вино из прохудившегося бочонка. Время просто обволакивает нас, как туман – мшистые валуны. На боках остаются влажные потеки, а туман – уходит. Его растапливает солнце.

– Ваши образы отвратительны. Вы не роман пишете, все происходит здесь и сейчас.

– Я, Рахиль, другого не умею. Не ждите от меня ничего, кроме романов. Я давно уже превратился в летописца призрачных страстей. Человек умер, остался автор.

– Мерзко все, что вы говорите, – ответила она и умолкла: к столу вернулись возбужденные танцем Ирина и Витька. На его шее на простом веревочном жгуте болтался серебряный крестик.

Доктор церемонно усадил Ирину за стол, уселся рядом и перевел дух.

– Не помню, когда в последний раз танцевал. Надеюсь, я не истоптал твои ножки?

– Все замечательно, Соломаха, – обронила Ирина. – Давайте выпьем за вновь обращенного.

– За меня? – расцвел Витька. – С удовольствием. Прошу вас, друзья!

– Давайте выпьем водки, – предложила Рахиль. – Вино для такого события – слабый напиток.

– Браво, Рахиль! – воскликнул Витька и рыскнул в мою сторону: «ну что опять?»

Я пожал плечами: «все то же».

Ирина помахала рукой: к нам рысью приблизился давешний официант. От его утренней меланхолии не осталось и следа: команды Ирины он выполнял четко и быстро, словно вышколенный сержант.

– Лакеи, – бормотал ему вслед Витька. – Ливрейные дворяне.

– Прекрати, – отрезала Ирина. – Он – хороший официант.

– Конечно, – ухмыльнулся Витька. – Ты же ему платишь жалованье. Как ты думаешь, если бы, не дай Бог, пролетарии всех стран опять двинулись крушить и гадить, не он ли первым запустил бы красного петуха в твою богадельню, прибежище порока и богемного шарканья?

– Конечно, он, – решительно рубанула Ирина. – И с большой радостью.

– Ух ты, – удивился Виктор. – Оказывается, ты не так проста, как хочешь казаться.

– Соломаха, ты всегда был болваном. Людей не знаешь. Живешь среди них, получаешь тычки и оплеухи, а все витаешь в нежно-розовом пространстве.

– Неожиданная оценка моей личности, – изумился он. – А ведь я – доктор философских наук.

– Так ведь наук, а не реальности, – отмахнулась Ирина.

– Ну-ну, – попытался урезонить ее Витя. – Будет тебе.

Она внезапно и бурно разрыдалась:

– Я так тебя любила, а ты, поддонок, предал меня.

Я поднялся из-за стола и склонился над Рахилью:

– Пойдемте танцевать.

Она послушно встала и пошла впереди меня.

– Как-то странно все, – сказала она раздумчиво. – Почему так, Арсений?

– Все идет, как идет, – ответил я. – Не спешите осуждать меня, не рвите душу. Я говорю тривиальные вещи, но постарайтесь меня понять: мы не можем жить чужой жизнью. Нам дана своя – ее нужно пройти до конца.

Я съел обед, выпил вторую чашку кофе. Когда-то я мог обходиться без кофе месяцами, считал кофеманов безвольными эстетами. Теперь сам пристрастился. Заметил: кофе для меня – последнее пристанище перед отчаянием. Глотнешь густого и горького аромата и наступает краткосрочная обманчивая пауза в шагах, ведущих в никуда.

Пора было двигать дальше.

Я медленно вполз на трассу, набрал ход и слился с бесконечным потоком дорожных судеб.

* * *

Одесса встретила меня туманом. Густой и липкий, он покрывал мельчайшей водяной крупой окна и стены домов. Реальность вечернего города расплылась в водяной пленке, обрела слабые размытые очертания.

Еще теплое море пыталось согреть холодеющий воздух своим слабеющим дыханием. В густой мути глухо и тревожно гудел маяк. Я слышал его гудки, засыпая. Они вернулись, едва я открыл глаза.

Я взглянул на часы: пора на вокзал.

Нахохлившиеся люди неустанно и беспорядочно мелькали по перрону, густая вуаль выдавливала и втягивала их в себя.

Жену я увидел сразу. Яркое оранжевое пятно в сером мире.

Мы поцеловались. Я ощутил ее холодные набухшие губы.

– Как Ксения Федоровна? – спросил я. Мы уже выбирались из привокзальной толчеи. Мне удалось вклиниться в медленный водоворот круглой площади и устроиться в среднем ряду.

– Плохо, – обронила жена. – Не узнает никого. Приняла меня за соседку, Раису Сергеевну. Та умерла десять лет назад.

– Жаль, – сказал я.

Она странно взглянула на меня. Промолчала, но что-то незнакомое блеснуло в ее глазах.

В квартире она не раздеваясь прошлась по комнатам. Увидела истерзанные перчатки: я не стал их прятать. Не дети, в конце концов.

– Витька приезжал? – не спросила, а подытожила увиденное.

– Витька, – признался я.

– Где Ромка? Я соскучилась за ним.

– Я оставил его в Коктебеле. У Витьки. Прости, но так было нужно.

– Кому, Ромке?

– Вите.

– С каких пор он полюбил собак?

– Он заболел. Очень серьезно.

Она присела в кресло: оранжевое влажное пятно в коричневом кожаном обрамлении.

– Что с ним?

– Странная штука, от которой спишь, пока не умрешь.

Она кивнула понимающе: слыхала о таком. Ее манера поведения чем-то неуловимо изменилась. Появилось что-то новое, необычное. Я не мог понять, что.

– Все умирают, – заметила она. – Мама. Витя. Почему ты не остался с ним?

– А ты? – удивился я. – А работа? Поеду через неделю.

– Понятно, – она кивнула. Долго молчала.

– Ты будешь обедать? – спросил я.

– Нет, поела в поезде. Какие-то пирожки купила в Раздельной. Огромные, как лапти. И начинки почти нет. Одно тесто. Теперь живот болит.

Я уселся напротив, внимательно изучал ее лицо.

– Что рассматриваешь? – усмехнулась она. – Не признаешь любимой жены?

– Не очень, – согласился я.

– Вот и я не очень, – созналась она. – Представляешь: я ей: «мама, мама», а она: «рада вам, Раиса Сергеевна». И все жалуется, жалуется.

– На что?

– На меня. Дочка, говорит, у меня дрянная выросла. Капризная, бесчувственная, глупая. И откуда что берется? Не знаете, Раиса Сергеевна? Вот и я не знаю. Мужа своего, хорошего парня, испакостила, молчанку ему устраивает, мучает. Дрянь девка.

Я молчал. Она тихо продолжала.

– Всю неделю на меня жаловалась. Досаду изливала. А я слушала. Что делать, если я – Раиса Сергеевна? Слушать.

– Неприятно, – заметил я.

– Не то слово, до чего неприятно. Но знаешь, что интересно? Я поняла, что она права. Права, как любой старый человек, могущий различать простые вещи.

– И что?

Она пошевелилась в кресле: согрелась, куртка ей мешала. Но раздеваться она не спешила.

– Скажи, Арсений, когда ты разлюбил меня? Ты не бойся, говори правду. Мне важно знать. Я ведь уйду, прямо сейчас уйду. Вещи соберу и уйду.

– Куда? – поразился я. – Что за глупости ты говоришь?

– На Фонтан. Ты, надеюсь, не будешь возражать? Ты останешься здесь, а я перееду на Фонтан. Там чудная квартира, чего ей пустовать? Захотим – будем видеться. Нет – значит, нет.

– Но почему? – закричал я.

– Не кричи, – попросила она. – Голова трещит от этого жуткого тумана. Ты сам этого давно хочешь, я знаю. Боишься. Теперь не нужно бояться. Только ответь мне. Когда?

Я молчал, дивясь происходящему. Что это? Зачем? А может быть, и слава Богу. Вот так расстаться по-доброму, сказав всю правду. И что за неделя мне выпала? Все требуют правды. Что, время пришло?

– Когда? – повторила жена. – Скажи.

– Зачем тебе это?

– Я знаю зачем.

– Хорошо, – решился я. – Лет десять назад, может быть, двенадцать. Когда я ушел из редакции и стал писать. А ты бросила преподавание и осталась дома.

– Да, лет двенадцать, – согласилась она. – Это хорошо.

– Почему?

– Потом скажу. Почему ты разлюбил меня?

– Оставь эту пытку, – потребовал я. – К чему она?

– Пожалуйста.

– Я не знаю. Наверное, закончился срок годности.

– Что за гадости ты говоришь?

– Мне сказали эту фразу вчера. Я запомнил. У всего есть срок годности. Потом – отравление и смерть.

– Образно. Женщина сказала?

– Таня из «Трактира».

Жена кивнула.

– И вот еще что мне интересно, – добавила она, – у тебя сейчас кто-то есть?

– Нет, – спокойно ответил я. – А у тебя? Ответь и ты.

– Представь себе, есть, – призналась жена. Я вздрогнул. Вот так сюрприз! Оказывается, я – банальный рогоносец. Неожиданно! Всегда я был уверен в ее верности. Ну-ну. Воистину, не видишь под носом.

– Зачем ты мне сказала? – поинтересовался я.

– Чтобы ты знал, – спокойно ответила жена. – Ты изменяешь мне давно и настойчиво. С упорством старого цапа с желтой бородой.

– И давно ты ступила на путь мщения? – спросил я.

– Лет восемь, – заявила она.

– Как-то грустно мне слышать подобные признания, – сказал я.

– Что же делать? – улыбнулась жена. – Когда-то надо начинать.

– И кто же был первым? – спросил я, преодолевая сухость во рту. – Дальше – неинтересно. Назови первого. Я знаю его?

– Конечно, – вновь усмехнулась она.

– Кто?

– Не догадываешься? – она все-таки не смогла сдержать себя: слезы показались в глазах. Она зло и решительно смахнула их и твердо ответила. – Твой лучший друг – Соломаха.

Я молчал. Какая-то странная пустота охватила меня. Густая, тягучая, липкая, безмолвная, зловещая пустота. Сквозь нее, приглушенные и невнятные, доносились до меня растянутые слова:

– Он не хотел, надо отдать ему должное. Он долго сопротивлялся, он говорил, что друзей не предают. Я добилась своего: он сдался.

– Почему он? – спросил я. Слова как-то сами, без моих усилий, покинули меня.

– Я хотела ужалить тебя больнее.

– Получилось.

– Я рада.

– Я тоже рад, – признался я. Пустота рассеивалась, я вновь мог дышать. – Давай, помогу собрать твои вещи.

– Не надо, я сама. Вызови такси.

Она встала и решительно прошлась по квартире. Остановилась, поглядела на меня расширенными от ужаса глазами:

– Прости меня, если сможешь. А я тебя – давно простила.

* * *

Вот и все. Она ушла, я помог ей вынести вещи. Их оказалось, на удивление, немного. Хлопнула дверь такси. Она опустила стекло и сказала:

– Прощай, Арсений. Надеюсь, ты сумеешь простить меня.

– Не знаю, – ответил я. – Думаю, что у меня получится. В конце концов, что нам делить?

Она согласно кивнула и повернулась к водителю:

– Поехали, прошу вас. На Фонтан.

Машина тронулась, а я долго стоял на обочине. Чего-то ждал, а, может быть, прощался с чем-то призрачным, неосязаемым и бесплотным, как дым, который пытаешься ухватить руками. Вернулся в квартиру. Прошелся по пустым комнатам. Равнодушие и спокойствие владели мной. К чему слезы и проклятья, если все закончилось. Семья, дружба, вера в ближнего, надежды на доброе – все кануло. Ухнуло разом в пропасть, из которой им не выбраться.

Я невольно хмыкнул про себя: таких ситуаций, господин писатель, вы даже в своих романах не сочиняли. Кишка тонка состязаться с жизнью. Жизнь – она похитрее будет. Пригладит, успокоит, умиротворит, а затем такой выбросит фортель, что впору руками разводить: экий сюжетец.

«Ладно, – решил я, – хорош хлюпать носом. Соберись. Нужно ехать в редакцию. Верстка романа готова. Тебя ждут».

Я надел костюм и поехал в редакцию. Почему-то мои издатели не переносили авторов в джинсах и свитерах. Чем-то раздражал их фривольный современный наряд. Особенно бурлил старший партнер – основатель компании – Иосиф Наумович.

– Запомните, молодой человек, – говорил он мне, мужчине далеко за сорок, – хорошую вещь в джинсах не напишешь. Я знаю, что вы мне сейчас скажете. Скажете, что джинсы изобрел наш парень по имени Лева Страус, что он таки понимал в высоком искусстве, что я отстал от эпохи и прочие глупости. А я скажу вам вот что: Лева был хорошим портным по спецодежде для грузчиков и биндюжников, которых там (он указывал на западное окно) зачем-то называют ковбоями. Писателю полагается иная форма: костюм, чем мягче, тем лучше, косынка на шею и легкие замшевые туфли. Тогда есть шанс написать что-нибудь стоящее. Не спорьте, а слушайте.

Приходилось мириться: Иосиф Наумович обладал даром издателя. Если вы попадали в его обойму, то можно было не сомневаться: ваша книга продастся с максимальным успехом. Чутье не обманывало старого мастера.

– Дорогой мой, – делился он в минуты расслабленности и неги, – я много раз беседовал с Паустовским. Мне есть с чем сравнивать. Я всегда спрашиваю себя, понравилась бы эта вещь Константину Георгиевичу? Если да – я издаю, нет – кончено. Паустовский – такой авторитет, что с ним не поспоришь. Если вы найдете в русской литературе что-то похожее на его прозу, я вам дам сто рублей.

– Сто рублей нынче не деньги, – подначивал я старика. – Вот ежели фунты…

– Это для вас – не деньги, – отвечал он. – Вы – большой писатель. Вы могли бы говорить с Константином Георгиевичем. Правда, он сидел бы в кресле, а вы стояли, как мальчик на уроке, но все же… А для меня сто рублей – деньги. Я могу купить на них кусочек мяса, и моя Бася приготовит мне жаркое. Поверьте, настоящее жаркое. Не то, что в ваших забегаловках.

Сегодня старик выглядит раздраженным и уставшим.

– А что вы хотите? – ответил он на мое замечание. – Вы видите этот туман? Это – не туман. Это – убийца. В нем столько смерти, что мне трудно дышать.

– Может быть, вам лучше домой? – спросил я.

– Мне лучше здесь. Я могу отвлечься. Слава Богу, сюда еще ходят всякие…

Он запнулся и замолчал.

– Всякие! – сердито выкрикнул он. – Идите подписывать верстку. Наталья Константиновна ждет вас сутра.

Как и всегда, работа отодвинула все остальное на задний план. Бдительная Наталья Константиновна свирепым цербером дралась за чистоту языка, мне приходилось с ожесточением преодолевать ее придирки.

– Нельзя писать «оживленно сияющий…» в одном словосочетании, – убеждала она меня. – Понимаете? Оживленный и сияющий – синонимы. Они дискредитируют друг друга.

– Но этого требует дух сцены, – сопротивлялся я. – В конце концов, я автор, это мое ощущение подспудного характера текста.

– Нет, – резала она. – Выбирайте: или оживленный, или сияющий.

– Хорошо, – смирялся я. – Оставим «сияющий».

– Воля Ваша, – сухо говорила она, – я бы оставила «оживленный».

И так триста страниц. Обычно после такой работы я бывал выжат, как лимон. Так было и сегодня. Я чувствовал, как пот стекает из подмышек. Рубашка наливалась влагой, как повязка тяжелораненого – кровью.

– Фу, – вздохнул я с огромным облегчением. – Кончено!

– Поздравляю, – постно заметила Наталья Константиновна. – Сегодня Вы превзошли самого себя в упрямстве.

– Не обижайтесь, – примирительно сказал я. – Все-таки хочется, чтобы текст нес мою индивидуальность.

Она величественно пожала сухонькими плечами: мол, что сказать, если сказать нечего?

Я с облегчением вышел в коридор. В голове шумело, меня даже слегка заносило на поворотах. Надо же столько крови выпить у человека!

Из-за входной двери редакции доносился глухой монотонный шум улицы. Я потянул тугую высокую резную дверь и ахнул. Закатное солнце заливало город. Счастливо ухали голуби в прозрачных лужах, шумела многоцветная листва платанов, омытые дома, сырые и потемневшие, светились золотом стекол, принимая на себя все веселье и игривость уходящего ко сну светила.

Город вздохнул с облегчением, сбросив с себя безнадежную, неподъемную тяжесть осени. Робко возвращалась в мир надежда. Она витала в воздухе, щекотала ноздри, взрывалась чистым пламенем в кровь и бурлила, науськивала: не сдавайся, борись, все еще может быть.

Я глубоко вздохнул, сделал первый шаг по напитанной влагой мостовой и тут на меня нахлынуло. Густо, ясно, зримо и неотвязно. Я увидел новый роман. Весь, целиком. В деталях. Я знал все нюансы и переходы. Струились сюжетные линии. Герои были живы и готовы к действию. Роман сиял, как луч в конце тоннеля.

Я вновь вздохнул. Теперь радостно и удивленно. «Спасибо тебе, Господи! – возликовал я. –Постараюсь не подвести Тебя».

* * *

Прежде всего, я выключил телефон. Выдернул из розетки пластмассовую коробочку. Теперь она сиротливо и смиренно валялась на полу.

Время отстранилось. Оно обтекало меня по запасному руслу, словно река, ждущая окончания плотины.

Смешались день с ночью. Иногда я прерывался, спускался по гулкой лестнице во двор и окунался в глубокую мерцающую темноту жгучей полночи. Дни мелькали за окном, чередовались хмурыми дождями, ветром, беспорядочным вихрем листьев, солнечными блестками.

Я торопливо, до рези в животе боясь упустить хоть слово, слагал строку за строкой, покрывая белые листы нервной вязью хрупкого творения. Оживали люди, они страдали, радовались, угнетенно молчали. Взвивался к небу шпиль храма-маяка, возвещая моряков о близости гавани. Гудели ветры в его крестах и канатах. Служили тихую службу умудренные пастыри.

Женщина с глазами Рахили боролась за себя и своего мужчину, девушка голосом Мариам пела и пела о дальних краях, где живет небывалая любовь, где томится в тревожных предчувствиях сердце, где трепещут на ветру паруса цвета заката.

Могучие снисходительные деревья взмахивали необъятными своими опахалами, вселяя в души страсть к жизни и неприятие смерти.

Они приходили, мои герои, и находили свой конец. Кто славный, кто низкий, кто поучительный. Жизнь во всем непредсказуемом величии билась между неровными строками. Автор их, снисходительно удивляясь моей медлительности, вел и вел за собой мою занемевшую от усталости руку.

Я засыпал за столом, а проснувшись, продолжал записывать сияющие строки с того места, где остановился накануне. Иногда я испытывал глубокую потерю сил, мне казалось, что сердце останавливается. «Я голоден», – догадывался я и, пошатываясь, брел на кухню. Если еды не находилось, я с трудом спускался во двор и обессиленной тенью пересекал улицу: напротив дома располагался круглосуточный магазин.

Продавцы пугались меня, я видел их лица. Наверное, я был страшен. Небритый, в измятой одежде, пропахший потом, исхудавший, с отсутствующим взглядом обращенных в себя глаз.

Я покупал первое попавшееся на глаза, торопливо возвращался в квартиру, жадно ел, не замечая вкуса еды. Силы возвращались ко мне, я вновь брался за ручку.

Не могу даже приблизительно представить количества выпитого кофе. Горячий, холодный, чуть теплый – он всегда находился на столе. Дабы не тратить времени, я заваривал его огромными кофейниками и пил, пока из горлышка не начинала литься, замирая в узком носике, темная густая жижа. Тогда я шел на кухню и заваривал следующую порцию. Сердце не справлялось с нагрузкой. Начинало суматошно колотиться в груди. Я откладывал ручку и, больше всего на свете боясь умереть именно сейчас, в эту минуту, делал несколько глубоких замедленных вдохов.

Сердце замирало на секунду, но все же включалось в работу. Я мысленно благодарил его и продолжал. Уже свыкся я с тяжелым изломанным характером главного героя – философа с кудлатой головой и рокочущим голосом. Уже не стесняла меня его манера изъясняться: несколько старомодная и вычурная. Я прощал ему чудовищные проступки и предательства ради непреодолимой тяги к жизни и поиска невиданной доселе любви.

Дерганой и нервной походкой двигался он в канве романа, внося в действие шквал и раздумчивость. Появлялись и исчезали люди в зоне тяготения его, выпадали из него или прилипали навечно.

Иногда, очень редко, я прерывался и, вскидывая настороженно голову, замирал, вбирая в себя звуки вокруг. Поскрипывали деревянные перекрытия, капала вода в кухне, гудел пустой холодильник. Не то, не то. Я ждал, холодея от страха. И тут проявлялся он – ожидаемый тихий стук. Равномерный, настойчивый и неуступчивый. Метроном. Который завел когда-то и забыл остановить тот, кто подарил жизнь моему герою.

В какой-то момент я забылся, рука моя дрогнула, ручка остановилась. Я с трудом вылез из-за стола и впервые за время затворничества побрел в спальню. Помню, у меня едва хватило сил раздеться и укрыть себя одеялом.

Не знаю, сколько времени я спал. Сутки, а может быть, больше. Наверное, больше. Я проснулся в великом испуге, что проспал, упустил в беспамятстве нить, что не найду ее больше никогда. Я вскочил и на подламывающихся ногах бросился в комнату. Я схватил рукопись и жадно вчитывался в последние страницы, чтобы вновь вплестись в торжественный узор творения. Ничего не происходило. Я покрылся ледяным потом.

Я заставил себя сесть и спокойно, методично прочитать рукопись. Я читал очень долго. Помню, я даже удивился объему романа. Я еще не понимал, нравится мне текст или нет, я хотел лишь одного: ухватить за невидимый кончик тонкую пряжу и продолжать тянуть и тянуть, пока не истает моток.

Постепенно я начал понимать, что упустил свой шанс. В душе трепетали пустота и страх. Мелодия умолкла. «Все кончено», – с ужасом решил я, и вдруг меня озарило: я закончил роман!

Что вам сказать о торжестве, охватившем меня в эту минуту?

Ничего. Я не смею.

Я лист за листом сложил рукопись в толстую стопку и выровнял ее о поверхность стола.

После этого я направился в ванную и забрался под душ. Горячая целебная вода вернула меня к жизни. Я тщательно выбрился и расчесал волосы. Тело, измотанное мною в бесконечной гонке, медленно приходило в себя.

Я ощутил такой голод, что едва устоял на ногах. Все же мне хватило сил одеть чистую одежду. Костюм висел на мне, словно на вешалке. Пришлось достать джинсы, толстый свитер и размашистую просторную куртку. Кое-как мне удалось придать себе приличный вид.

В зеркале я видел свое лицо: лицо изможденного и загнанного фанатика. Впалые щеки, круги под глазами, запавшие глаза.

Официант принял мой заказ с испугом.

– Не переживайте, – сказал я. – Деньги у меня есть. Много еды? Так случилось, что я давно не ел. Я проголодался.

* * *

Меня не было в этой жизни почти четыре недели.

«Месяц! – ужаснулся я. – Как там Витька?»

Тем не менее, я ждал еще три дня, чтобы набраться сил: боялся, что просто не доеду. Бродил по зимним улицам, дышал сиплым влажным воздухом, спал по десять-двенадцать часов и ел. Ел и ел. Будто гигантская ненасытная личинка. Я не мог насытиться. Организм жадно возвращал себе утраченное.

Наконец я почувствовал себя сильным и решительным. Я быстро упаковал вещи, сложил рукопись в толстенную кожаную папку и выехал.

Чем ближе становился Крым, тем тревожнее билось сердце. Я прижимал газ изо всех сил, стараясь уплотнить последние километры. Что значил час или два, когда пролетел месяц? Ничего, я понимал это. И тем не менее…

Порой меня терзали жуткие порывы совести, я отбивался от них, как мог. Эти атаки оставляли после себя тяжелую горечь во рту и гул в голове.

Наконец, Коктебель.

Я звонил и звонил у входной двери. После долгой мучительной паузы в домофоне возник грубый голос:

– Что хотите? Гостиница закрыта до следующего сезона.

– А вы кто?

– Охранник.

– Скажите, тут жил Виктор Соломаха. Не знаете, где он?

– Нету никого, – ответил страж. – Все давно выехали.

Я стоял посреди улицы и лихорадочно искал возможные варианты.

«Стоп! – вдруг успокоился я. – Не мельтеши. Ты ведь знаешь, где он. Давно знаешь».

Я сел в машину и направился в дальний конец Коктебеля, туда, где нависал над хрупкими домиками угрюмый в зиме Кара-Даг.

Мне не пришлось стучать. Ромка, проваливаясь по волосатое брюхо в снег, бежал ко мне стремительно и неуклюже. Радостный, истосковавшийся лай прорезал морозную тишину.

Я поймал его в прыжке, прижал к груди и затих, улавливая его тепло, запах шерсти и горячее обиженное дыхание.

– Рома, Рома, – шептал я. – Любимая моя собака. Прости меня, прости.

Он давно уже простил меня, ему не терпелось рассказать историю своей тоски и одиночества, но распахнулась дверь. На пороге стола Рахиль. Повзрослевшая, с морщинками под глазами, строгая и красивая.

Я опустил Ромку в снег и подошел к ней.

– Здравствуйте, Рахиль, простите меня. Так вышло. Не могу говорить.

Она кивнула понимающе, но глаза ее не оттаяли. Я не ждал от нее иного.

– Как он? – спросил я, и голос мой дрогнул.

– Он спит, – тихо ответила она. – Он теперь почти все время спит.

Мне стало холодно, ноги подогнулись. Я тяжело осел на снег. Совсем близко от моего лица сияла его хрустальная ломкая чистота.

Рахиль опустилась на колени вслед за мной. Мы долго молчали.

– Он уже не узнает меня.

Я молчал.

– Вначале он очень ждал вас, а потом все меньше и меньше.

– Он говорит что-нибудь?

– Во сне. Только во сне. Он улыбается и повторяет одно и то же: «восходящие воздушные потоки».

– Восходящие воздушные потоки, – повторил я. – Это замечательно.

– Да, – кивнула Рахиль.

Она помолчала, затем отвернулась и тихо спросила:

– Как вы думаете, его болезнь может передаться ребенку?

– Думаю, что нет. Вряд ли. Защитные механизмы матери оберегают дитя, – я машинально произносил где-то слышанную фразу, пока смысл происходящего не достиг моего сознания.

– О чем вы спросили меня?

– Вы слыхали, – улыбнулась Рахиль.

Я медленно поднялся на ноги. Она встала вслед за мной.

– Хотите зайти к нему? – спросила она.

– Нет, – решил я. – Не хочу. Я буду помнить его живым и радостным. Пусть он балагурит и басит.

– Понимаю вас, – кивнула она.

– Да, думаю, что понимаете. Рома, иди ко мне, дружок мой. Мы едем домой.

Ромка тявкнул и вопросительно глянул в сторону домика.

– Нет, Рома, – сказал я. – Ты ему уже не нужен. Ты нужен мне. Залезай в машину.

Он покорно вскарабкался на заднее сидение. Рахиль осторожно и ласково потрепала его по мохнатой голове.

– Прощай, Рома. Я тебя люблю!

– До свидания, Рахиль. Будьте счастливы.

– И вы, – улыбнулась она.

– Постараюсь.

Я сел за руль.

– Вы знаете, где меня можно найти, – сказал я. – Буду рад помочь вам.

– Спасибо, но думаю, что мы больше не увидимся.

– Жаль, – сказал я.

– Все это – жизнь, – ответила Рахиль.

Я выехал из Коктебеля.

Слева от меня мягкой грудой бугрилась гора Клементьева.

В небе не было людей: холодно. Одни птицы парили в ее отрогах, опираясь крыльями о тугие струи восходящих воздушных потоков.

Они жили своей жизнью, эти потоки. Их не касалось ничего, кроме изначального замысла: тянуться, тянуться вверх, вздымая за собой изломанные и нелепые человеческие судьбы.

23.05.2013

Из бывших

Здорово написано непутевых девяностых..Спасибо

28.10.2011

Гость

Привет Юра! О твоих книгах я лично все сказала:"Хорошо,но мало". А теперь пишу от т.Кати она прочитала Саваофа и просила передать тебе огромное спасибо,она в свои 80 лет уже фактически не читает,(не потому что она не читает ,потому что все одно и тоже,не считая классики)но твои книги ей и не только ей доставляют огромное удовольствие. Ей очень хочется продолжения Саваофа.Сложно писать от других,мне как в жизни всегда хочется вставить свои 5 коп. Ну от себя я напишу позже.

30.07.2011

Гость

добрый день, я никогда не отзывалась в нете, не тянуло... не считала нужным... ваша открытость, наверно, спровоцировала..., а вернее обязала, в смысле вынудила, но без принуждения, сказать вам нежное спасибо. ...за приглашение в дом... за напоминание о членстве в клубе ценителей земной жизни

30.07.2011

Гость

Я полностью солидарна с предыдущим высказыванием. Я тоже никогда не писала отзывов, хотя нет, иногда «писала» в голове, но так никогда и не отправила. А Вам захотелось не только написать, но и отправить. Ваши книги – это нечто особенное, совершенно не похожее на современную литературу. Их хочется читать (некоторые моменты я перечитывала, «вчитываясь» в них), над ними хочется подумать. Каждая по - своему интересна. Одна заставляет задуматься над собственной жизнью, другая - увлекает жизнью чужой. Спасибо за Ваш талант. Радостно осознавать, что и в %

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *