Путь Адони

Меня зовут Матко. Матко Модрич. Модрич – моя фамилия. Я хорват. Хозяйка кафе, в котором я двенадцать лет служу официантом, зовёт меня на итальянский лад – Матео. Ей так нравится, потому что она итальянка. Она курит, разговаривает громким хриплым голосом, часто и заразительно смеётся. Но меня зовут Матко, мне приятно, когда люди обращаются ко мне так.

Мою хозяйку зовут Орнелла, ей скоро пятьдесят. По-моему, она имела на меня некоторые виды, потому что я холост. Вернее, вдов. Уже давно, но это тяжелая история. Я расскажу о ней позже. Если смогу, конечно. Потом она поняла, что толку от меня не добьётся и успокоилась. Это делает ей честь. Немногие женщины могут позволить себе роскошь быть великодушными. Она – может. Во-первых, она итальянка и считает себя потомком древних гордых римлян, во-вторых, она обеспечена, потому что кафе приносит приличный доход, в-третьих, к ней захаживает старый Нерио, который ещё о-го-го. Нерио работает на причальной заправке, и от него попахивает бензином и соляркой. Но ей на это наплевать.

Кафе называется «Марина» и это тот редкий случай, когда название совпадает с сутью явления. Кафе стоит на набережной. Променад разделяет его на две части: зимнюю – внутри помещения, где всегда тепло и уютно, и летнюю, столики которой нависают над морем. На берегу в несколько рядов растут сосны. Они у нас какие-то особенные: с красной крупной чешуей вместо коры. Сосны наклонены к морю. На столиках летней площадки всегда полно хвои. Мы привыкли к этому. И посетителям нравится, даже если хвоя падает вдруг в кофе. Кстати, о кофе: его у нас варит только Орнелла. И кофе этот стоит того, чтобы его попробовать, а потом вспоминать всю жизнь. Когда ей говорят об этом, она хохочет, не выпуская сигарету из уголков ярко накрашенных губ. В такие минуты я её люблю. Не как женщину — не думайте, нет. Как большого мастера своего дела.

Кипучая работа случается у нас только в сезон: с мая по октябрь. В остальное время Тучепи – мирная, сонная деревушка на берегу моря невероятного цвета и прозрачности. Дорога из Сплита в Дубровник ограничивает нашу деревушку с севера. Выше неё начинаются горы. Иногда я выхожу в море на своей лодке, забрасываю снасть и подолгу смотрю на них, укачиваемый волной. Я не знаю слов, чтобы описать их. Думаю, что никто не знает. Поэтому и я не буду искать их. Скажу только одно: хвала создателю.

Моя лодка называется «Лиза». Я назвал её так в честь покойной жены. Когда-то давно, живя в других местах, мы мечтали, что у нас будет домик у моря, в саду – апельсиновые и гранатовые деревья, обязательно хурма (мы оба очень любили её), в сад будут приходить белки. У нас будет лодка, я буду ходить в море и ловить рыбу. Лиза будет ждать меня дома, потому что ее укачивает на любой, даже самой смехотворной волне. А потом подаст на стол свежайшую ароматную макрель.

Всё получилось, как мы хотели, даже белки приходят: одна рыженькая, а другая черная с белой грудкой, а вот Лизы нет.

В мертвый сезон я люблю часами бродить по променаду, заходить на дикий пляж в самой западной части Тучепи, там, где кончается асфальт и начинается галечная тропа между древними оливковыми деревьями. Они невообразимо стары, их корни имеют несколько метров в поперечнике, а в центре ничего не растет. Ветки идут по бокам корневищ, они изломаны старостью, скрючены ветрами и временем, но каждую осень на них висят созревающие оливы.

Берег здесь пустынен, в уголке растет одичавший гранат. Плоды его не больше редиски, но какие чувства рождают они, когда находишь их случайным взглядом!

Я подолгу сижу на берегу, издалека доносится шум дороги, но море усмиряет его. Тихий шелест гальки баюкает. Хочется заснуть в этом покое и долго не просыпаться. Может быть — никогда.

Иногда вдалеке мелькнет темный бок – дельфин. Ждёшь его опять, ждёшь… И не дожидаешься.

Тем утром мой пляж был занят. Под гранатом стоял переносной мольберт. Он скрывал от меня художника. Я – человек скромный, в чужие дела никогда не встреваю, но, поймите меня, этот пляж я считал чуть ли не своей собственностью. С полминуты я топтался в нерешительности. Я не знал, как поступить. Очень мне не хотелось развернуться и уйти. Я пошел к нему… Теперь, спустя годы, я рад, что сделал тот свой первый шаг.

Мне не хотелось подкрадываться тихо и незаметно, я хрустел галькой, я желал, чтобы меня заметили издалека и смирились с моим появлением. Так и случилось. Из-за мольберта выглянуло мужское лицо. Затем выступила вся фигура в тёмном костюме, с кистью в левой руке. Помню, я еще подумал, что он левша. Я тоже левша, и отношусь к левшам со странной симпатией. Он вышел из-за мольберта и спокойно ждал меня. Среднего роста, крепкий, коренастый, крупное лицо, очень коротко остриженный бобрик, седая с рыжиной бородка, подчеркивающая правильную нижнюю часть лица. Я заметил щегольские лаковые туфли, по-моему, очень дорогие, широкий яркий галстук – сплошь желтые и черные пятна.

Подойдя ближе, я разглядел пухлые губы, энергично и крупно вылепленный нос с горбинкой, густые, чрезмерно косматые темные брови. Он не поднимал глаз, поэтому портрет его не мог быть завершен мной окончательно. Я приблизился на расстояние негромкого разговора, и тут он взглянул на меня. Я наблюдаю людей давно. Это, если хотите, главное в моей нынешней профессии – понять, кто сидит перед тобой за столиком. Я видел тысячи и тысячи лиц. Я ловил на себе множество взглядов, но такого я не встречал. Его взгляд имел физическую силу. Он как будто обладал незримыми руками, они проникали в грудь и трогали сердце, словно взвешивали его. Думаю, что так оно и было. Много позже, подолгу разговаривая с ним, я иногда ловил себя на мысли: а что если эти руки вдруг сомкнутся вокруг моего сердца?.. Я представлял это, и кровь останавливалась в моей груди. Потом я вздыхал, и все уходило.

Я забегаю вперед, простите.

Он взглянул на меня. Безмятежно, спокойно, безо всякого интереса. Ярко-голубой, теплый безразличный дождь.

— Простите, что помешал. Я гуляю здесь каждое утро, и мне не хотелось возвращаться. Я посижу на камнях и уйду, не беспокойтесь.

Он выслушал меня внимательно, кивнул и ответил довольно высоким, запоминающимся голосом:

— Вы мне не помешаете. Располагайтесь.

Он говорил на хорошем хорватском языке, и все же я понял, что он не местный. Сказалась основная, давняя специальность.

— Вы не хорват? – не сдержал я своего любопытства.

— Нет, — он с интересом взглянул на меня, — но этот язык я знаю хорошо.

— Это чувствуется, — ответил я. — Хотите, я угадаю, кто вы?

— С удовольствием, — он даже отложил на подставку кисточку и воззрился на меня. В его глазах сияло любопытство.

Я еще раз оглядел его и начал свои рассуждения:

— Вы не немец – они говорят только по-немецки, не итальянец – не машете руками, не грек и не русский. Не испанец – слишком светлый. Не скандинав, не англичанин… Знаю! — воскликнул я, — Вы, вероятнее всего, еврей.

От неожиданности брови его взметнулись вверх, выражение лица стало забавно–беспомощным.

— Еврей? С голубыми глазами, светлой кожей и рыжей бородой? – он усмехнулся. – Однако, Вы, наверное, правы. Скорее всего, я – еврей-ашкенази. Но как Вы угадали?

— Я – официант. Наблюдать людей – моя профессия. Работаю в кафе «Марина» на набережной. У нас вкусная еда и изумительный кофе – его варит хозяйка. Ее зовут Орнелла. Заходите.

— Зайду. – Он задумчиво смотрел на меня. – Официант? Странно…

— Профессия не хуже других.

— Пожалуй.

— Меня зовут Матко. Матко Модрич.

Он пожал мою протянутую руку, и я ощутил крепкую, сухую и теплую кисть.

— Адони.

— Просто Адони?

— Просто. – Подтвердил он.

— По-моему, это библейское имя.

— Думаю, Вы правы.

— Знаете, моя хозяйка называет меня Матео. Она итальянка. Но мне нравится Матко. Все-таки, я – хорват.

— А мне нравится, когда меня называют Адони. Я обязательно зайду в ваше кафе, Матко.

— Буду рад обслужить Вас. Можно я взгляну на Вашу работу?

— Пожалуйста, — он приветливо посторонился от мольберта.

Я встал перед холстом и вначале взглянул из-за него на открывающийся мир. Он был прекрасен. Море, горы, оливки, дома под черепицей.

Я взглянул на мольберт. В чудовищном чёрно-сиренево-красном хаосе мрачно сияло раскалённое оранжевое светило. Обломки скал, ветер, бушующая стихия. Горе и страх.

— Что это?! – в ужасе отпрянул я.

— Один из возможных вариантов, — спокойно ответил он. – Каприз творца.

В четыре пополудни начиналась моя смена. Когда я пришёл, как всегда за полчаса до её начала, он уже сидел на летней площадке за крайним справа столом, спиной к променаду и глядел на море.

Мой сменщик указал мне на него глазами и тихо сказал:

— Пришёл минут двадцать назад, от еды и напитков отказался. Сказал, что дождётся тебя. Кто это? Я первый раз его вижу.

— Знакомый художник, — ответил я, и, захватив щётку, пошёл к нему. Даже издали я видел, что на скатерти полно хвои и мелкой красной сосновой чешуи.

— Здравствуйте, Адони!

— Здравствуйте, Матко!

— Я рад Вас видеть.

— И я, — ответил он просто. – Что Вы мне порекомендуете?

— Вы хотите обедать или только напитки?

— Пожалуй, вначале ваш знаменитый кофе, а потом обедать.

— Отлично. Хотите свежей рыбы или что-то мясное?

— Давайте рыбу. Но вначале – кофе.

Я сделал попытку поработать щёткой, но он остановил меня:

— Пусть будет так, если Вы не против.

— Как скажете. Моя хозяйка не любит беспорядка – она считает, что скатерть должна быть чистой, без хвои. Я тоже так думаю, но если Вам приятно…

— Приятно. Вы подобрали правильное слово.

Я отправился на кухню. Он остался смотреть на море.

Орнелла уже возилась с кофе. Она слыхала наш диалог, и уже отмеряла молотый кофе в старинную, медную с зеленью, неожиданно тяжёлую джезву. Я давно раскусил ее секрет. Помимо качества самих зёрен и их правильной обжарки, Орнелла никогда не моет джезву. Думаю, секретам кофе её научил старый араб в Риме, где она работала в крохотном ресторанчике на левом берегу Тибра. Джезву, после приготовления кофе, нужно ополоснуть холодной водой, но ни в коем случае не протирать её. Просто подставить под воду, чуточку покрутить и вылить коричневую жижу. И так – много лет подряд, – пока джезва не обрастет крепкой корочкой спекшегося кофе. Секрет Орнелла оберегает ото всех, но мы же – не слепые и всё понимаем, хотя делаем вид, что находимся в неведении.

Я зашёл на кухню и передал заказ нашему повару Луке.

— Постарайся, Лука, — попросил я, — не ударь лицом в грязь.

— Можно подумать, — огрызнулся он, — что к нам явился Броз Тито. Я всегда стараюсь, и ты это знаешь.

Лука – хороший повар, но иногда его нужно встряхнуть, – тогда он выдает блестящую работу. Кроме того, он невыносимый бурчун. Его монотонная воркотня из-под горбатого носа может свести с ума, если её слушать. Но никто не слушает – и правильно делают.

Кофе поспел, и я отнёс его Адони. Я с величайшей осторожностью поставил чашечку перед ним. Он усмехнулся, оценив мои театральные потуги, и подхватил игру: двумя пальцами поднёс к носу тонкую, с щербинкой со стороны ручки, севрского фарфора чашечку и потянул воздух.

— Однако, — оценил он. – Кажется, это настоящий кофе.

Он сделал крохотный глоток, продолжая игру, закрыл глаза, посмаковал и восхищенно воскликнул:

— Настоящий кофе!

Игры уже не было, — искренняя радость и голубое сияние.

— А я Вам что говорил?

— Ну, мало ли кто что говорит. Слова, знаете ли, стоят немного.

— Не всегда, — не удержался я, — ведь вначале было слово.

Он странно взглянул на меня.

— Вы так думаете?

— Так написано в книге.

Он не спросил, в какой, но я знал, что он понимает.

— Кто знает? Может быть, вначале была воля? Вам не кажется?

Он вновь улыбался, но мне, почему-то, стало зябко и одиноко. Так бывает зимним вечером, когда на тебя неожиданно налетит с моря порыв солёного и влажного ветра.

Несколько мгновений я пребывал в странном оцепенении, потом встряхнулся:

— Вы умеете озадачивать. Причём у вас это получается легко и непринужденно, походя.

Он, молча отхлебнул кофе, его глаза доброжелательно светились.

— Ладно, пойду работать. Ждите рыбу, не тратьте силы ни на что другое.

— С удовольствием. Терпеть не могу тратить силы попусту.

За соседним столом шумно располагалась семья немцев. Я их уже знал, поэтому пошёл к холодильнику и принес им «Колу». Оказаться в красивейшем месте на земле, на берегу моря под хвоей, видеть красные виноградники в горах и… пить «Колу» – вам не кажется это странным? Впрочем, о вкусах не спорят. Иногда я ловлю себя на мысли, что бурчание Луки – заразно и передаётся воздушно-капельным путём.

Рыба удалась. При этом я имею в виду не только её качество, но и количество. В нашем кафе подают большие порции. Орнелла – широкая душа, мелочность – не её кредо. Свои деньги она любит зарабатывать с лёгким сердцем. Я уважаю её за это.

Перебегая между столиками (несмотря на мёртвый сезон, люди сходятся к нам на обед со всего побережья), я поглядывал в сторону Адони. Он ел с удовольствием, умело орудуя приборами. Я принёс ему самого сухого прошлогоднего белого вина. Бутылка уверенно пустела. Я заметил, что к рыбе он предпочитает вяленые маслины и лимон, и добавил ему блюдце с тем и другим. Он благодарно кивнул и улыбнулся глазами – рот был занят.

Обожаю людей, искренне любящих вкусно поесть. В этом смысле мне близки итальянцы и русские. Адони справился с рыбой, на тарелке остались аккуратно сложенные скелетики.

Он откинулся на спинку скамьи и блаженно улыбнулся:

— Чудесно, Матко. Как вы думаете, не выпить ли мне ещё чашечку кофе?

— Обязательно, но не сейчас. Минут через десять–пятнадцать. Делайте, как я говорю – Вы не пожалеете. Кроме того, все разойдутся, и мы, если захотите, сумеем выпить кофе вместе. Орнелла не возражает против таких вещей.

— С удовольствием, — согласился он.

— Вы понравились хозяйке, — сообщил я, собирая посуду.

— Вот как? Откуда Вы знаете? Я её даже не видел.

— Я работаю у неё двенадцать лет. Сами можете убедиться.

Он оглянулся. Орнелла, сидя за столом зимней веранды, широко ему улыбнулась. При этом она подхватила сигарету правой рукой и сделала ею приветственный жест.

Адони радушно поклонился ей.

— Видите, — сказал я. – Если ей кто нравится, она достаёт сигарету изо рта. Если же нет – сигарета так и торчит в уголке губ.

— А если она не курит? – изумился Адони.

— Не курит она только во сне. Впрочем, и в этом не уверен. Я ведь не видел, как она спит.

Я оставил оживлённо сияющего Адони и устремился в зал. Обед закончился, летняя площадка опустела. Одинокая фигура Адони под соснами заслоняла остров Брач на горизонте.

Я принёс два кофе и уселся напротив него.

— Этот кофе – комплимент заведения.

— Послушайте, — воскликнул он, — я много где бывал и много чего видел. Ваше кафе – радость в чистом виде!

— Хорошо сказано, – одобрил я и отпил кофе. Ах, Орнелла, — ты чудо!

— Ваш лексикон, кстати, тоже не прост.

— Я не всегда был официантом.

— Кем же? Литератором?

— Знаете, Адони, это неприятная тема. Поговорим об этом когда-нибудь.

— Не возражаю.

Он медленно смаковал густой напиток, щурился на море.

— Где Вы остановились? – спросил я.

— Вы имеете в виду отель?

— Ну да.

— Я живу в «Афродите». Там чудесно, но скучновато. Мертвый сезон. Сегодня, во время завтрака, я насчитал семь человек. Шесть пожилых дам — по-моему, немок, — и я.

— Вы любите компанию?

— Не то, чтобы люблю. Я по натуре – одиночка, но мне необходимо легкое, необременительное общение. Приятно перекинуться с ненавязчивым человеком несколькими фразами.

— В таком случае, Вам повезло.

Он вскинул на меня удивленные глаза.

— Я – то, что Вам нужно, — пояснил я. — У меня маленький двухэтажный домик на набережной, – я указал рукой на восточную оконечность пляжа, где в соснах прятался мой дом, – На первом этаже живу я. Второй – для туристов. Сейчас он пуст. Переезжайте. Я готовлю завтрак и ужин. Обедать будете здесь. У меня тихо, спокойно и недорого. По крайней мере, дешевле, чем в «Афродите». Я беру 200 кун в день. Это примерно 40 долларов. В доме есть веранда, там можно читать книгу, или писать Ваши картины. В натуре, исходя из того, что я увидел утром, Вы не нуждаетесь.

Он усмехнулся, потом рассмеялся.

— Вы – язва. С удовольствием переберусь к Вам.

— Рад этому. В смысле того, что переберётесь. А «язва» – это стоит обсудить.

— Обсудим. Как мне найти Вас?

— В том конце променада между соснами затесался один тополь. Странная шутка садовника. Сосны, сосны и вдруг – тополь. Дабы не выделяться среди чужих, он даже наклонился к морю, как это делают сосны. Очень забавно. Прямо напротив него моя калитка. У меня маленький сад. Я посадил там цитрусы и хурму. По утрам в сад приходят две белки: одна рыжая, а другая черненькая с белой грудкой.

Я посмотрел в сторону моря. Что-то щипало меня за уголки век.

Адони помолчал минуту.

— Я не буду Вам мешать? – спросил он.

— Вы скрасите моё одиночество.

— Вот и славно, – вновь он улыбался. – До вечера.

Он рассчитался, оставив хорошие чаевые. Я не отказывался. По-моему, я хорошо делаю свою работу, и эти деньги мной заслужены.

Завершив смену, я пришёл домой и придирчиво осмотрелся. По натуре я – чистоплюй, за мной никогда не нужно убирать, но не хотелось допустить и малейшей оплошности – я не сомневался, что Адони заметит даже небольшие огрехи. Однако, всё оказалось на местах, постель чистая, комнаты проветрены. На кухне полный порядок. Я проверил содержимое холодильника и остался им недоволен. Провизии едва хватит на ужин и завтрак. Придётся съездить в Макарску и купить недостающее. Макарска – столица нашей Ривьеры. Маленький, очень приятный городок. В самом центре, у храма и ратуши, – небольшой рынок. Там я делал закупки, туда отправлюсь завтрашним утром.

Адони появился ближе к вечеру. Солнце садилось за Брачем. Остров быстро темнеющей грудой выпячивался из прозрачного моря, не имеющего цвета. Лучи обтекали его по контуру и ускользали в бесконечное небо.

Не стучась, он зашел в калитку, и опустил багаж на траву. Его имущество состояло из уже знакомого мольберта и объёмной, изысканно красивой сумки-саквояжа.

— Фу, наконец-то добрался, — обозначил он своё появление. – У Вас чудесный дом. И сад очень приветливый.

— Рад, что Вам здесь нравится. Надеюсь, мы проведём вместе приятные дни. Пойдёмте, я покажу Ваши комнаты.

Я подхватил его вещи. Он бодро топал за мной по дубовой лестнице. Дерево покрякивало под нашими шагами. Я люблю эти домашние звуки: скрип ступенек и половиц, шелест лёгких занавесей, шорох огня в камине.

Адони энергично обошёл комнаты, задержался в ванной. Оттуда донеслись звуки воды. Он вышел с влажным лицом, на пегом бобрике и бороде искрились крохотные капли.

— Замечательно, Матко, всё просто великолепно.

— Очень хорошо. Располагайтесь, я спущусь вниз и приготовлю ужин. Где накрыть: в доме или на веранде?

— На веранде, конечно. Невозможно пропустить такой закат.

— Я позову Вас.

Я спустился на кухню и взялся за дело. Вначале я прислушивался к звукам наверху, различал быстрые шаги, поскрипывание дверцы стенного шкафа, щёлканье замков саквояжа, но вскоре углубился в дело и привычно отгородился от мира тишиной своего одиночества. Я начал нарезать салат, когда обнаружил рядом с собой Адони. Он переоделся в домашний льняной костюм, на ногах белели полотняные туфли – очень старомодные, судя по всему удобные и невесомые. Адони проследил мой взгляд, усмехнулся:

— У меня вкус прошлых веков.

— Вам идёт. По-моему, это очень удобно.

— Очень, — согласился Адони. – Даже не представляете насколько. Чем Вам помочь?

— Всё почти готово. Можете нарезать хлеб.

Он с готовностью достал разделочную доску и выбрал нож – самый большой. Хлеб он резал толстыми ломтями, решительно и быстро. Укладывая их на широкую хлебницу карпатской майолики, он на мгновение поднёс хлеб к лицу и вдохнул аромат.

— Вы любите хлеб? – спросил я. Очень нравились мне его действия.

— Хлеб и вино – моя жизнь, — просто объяснил он.

Обыденные слова прозвучали чуточку пафосно.

Ноздреватые белые полуовалы накрывали собой яркие красные цветы. Белое на красном. И только толстая коричневая корка между ними.

Ужин наш затянулся. Солнце давно село, в небе играли звёзды. Тишина изредка отшатывалась, отгоняемая внезапным шорохом мелкой волны. Вода ускользала по круглой гальке в море, тишина возвращалась из темнеющего сада.

Адони молчал, изредка делал глоток вина. Я тоже молчал. Я люблю такое молчание. Не часто встретишь человека, с которым приятно молчать.

Я взглянул на часы.

— За полночь. Начался новый день.

— Ещё один день,- эхом отозвался Адони. – Впрочем, я сказал нелепость.

— В чём же нелепость? – удивился я. – Вы имеете в виду банальность? Подвело знание языка?

— Отнюдь. Я хорошо знаю хорватский и различаю эти понятия.

— Вы обиделись?

— Нисколько. Я в самом деле произнёс нелепицу, но поговорим об этом позже. Не возражаете?

— Нет. Будем ложиться?

— Думаю, пора. Я помогу убрать со стола.

— Ни в коем случае! — запротестовал я, — Вы – гость!

Адони легко возразил:

— Что мешает Вам принять мою помощь? Формальности? То, что я плачу Вам за крышу над головой? Оставьте, Матко, это не существенно.

В четыре руки мы убрали со стола, я помыл посуду, расставил стулья.

— Спасибо за ужин и приятный вечер, — сказал он. – Какие у Вас планы на завтра?

— Нужно съездить в Макарску на рынок. Кое-что купить.

— Возьмёте меня с собой? Обожаю маленькие провинциальные рынки.

— Хорошо, поедем. Я думаю, в девять.

— Чудесно. Я буду готов.

Мы раскланялись, он поднялся к себе. Через несколько минут сверху скрипнула кровать, зажёгся ночник. Я представил, как он лежит в постели и читает.

Мне, почему-то, стало жаль его. Удивительное, неуместное чувство: взрослый, по-видимому, здоровый и обеспеченный мужчина, отдыхает в красивом месте – причём здесь жалость? Ничто в его облике не вызывало её – и всё же…

С тяжёлым сердцем я лёг в постель. Долго ворочался, вспоминал сегодняшний день. Он вдруг показался мне ужасно долгим. Долгим? Может быть другое слово? Значимым, судьбоносным, важным? Слова замелькали в темноте, путаясь цветными узорами.

Уже засыпая, я вдруг нащупал едва уловимое определение: главный. Внезапная радость кольнула сердце, я безотчётно всхлипнул, из уголков закрытых глаз выкатились две невидимые в адриатической темноте слёзки. Я часто задышал, наслаждаясь забытым состоянием, а потом заснул, осенённый наступившим покоем.

Ранним утром я вышел в сад проверить беличью кормушку: синицы имели обыкновение воровать чищеные орешки. Нет, всё было на месте, я отступил на веранду, чтобы дождаться их появления. В углу, на полотняном шезлонге сидел Адони.

— Доброе утро, – шепнул я ему, — я не слышал, когда Вы встали.

— Доброе утро, – тихо откликнулся он, – я решил встретить солнце.

— Понимаю Вас, – согласился я, устраиваясь в соседнем шезлонге. – Кофе?

— Давайте дождёмся белок, – предложил он. – Вы так тепло говорили о них. Я запомнил: одна рыжая, а другая – чёрная с белой грудкой.

— Верно. Скоро они явятся.

— Они не испугаются тихой беседы?

— Нет, белки совершенно ручные. В августе у меня жило итальянское семейство: муж, жена, двое детей. Они устраивали невероятный гвалт, дети гонялись за белками, но те всё снесли.

— В таком случае, поговорим?

— О чём?

— Почему Вы один? Можете не отвечать, если не хотите.

— Моя жена погибла в автомобильной катастрофе. Её сбила машина на обочине горной дороги. Её родная деревня находится в горах, по дороге в Сплит. В тот день я работал, она добиралась домой на попутках. Лиза хотела успеть на приготовление рождественского ужина, я собирался приехать назавтра. Она стояла на обочине и голосовала. Гололёд, машину занесло. Водитель, в принципе, ни в чём не был виноват. Он тоже пострадал, хотя и остался жив.

— Ужасно.

— Ужасно, – согласился я.

— Расскажите о ней.

— Я звал её обезьяной, нам было хорошо.

— Сменим тему?

— Да.

Я не успел договорить, – появились гостьи. Рыжая, как всегда, первой вскочила на помост с кормушкой и быстро огляделась. Наше присутствие не смутило её. Приглушённо заклекотала, и на помост выпорхнула вторая участница – черная.

Они озабоченно изучали кормушку. Выбрали по ореху: рыжая – грецкий, а чёрная – фундук. Задрав пушистые хвосты, они уселись завтракать. Всё как обычно.

Я люблю белок. В них есть изящество и неприкрытая страсть к жизни. Их лёгкие прыжки, мгновенные замирания, быстрые взгляды – невероятно природны. В них нет ничего лишнего. Всё обусловлено необходимостью, всё пронизано разумом природы.

— Чудные создания, — заметил Адони.

— Да.

— Вы дали им имена?

— Нет, – удивился я. – Как-то не приходило в голову.

— Вы назовёте рыжую, я – чёрную. Идёт?

— Идёт. Рыжая будет… – я задумался, – Ромео.

— Вы не оставляете мне варианта, – усмехнулся Адони. – Джульетта. Вы любите Шекспира?

— А Вы?

— Кажется, среди нас двоих еврей – я, – заметил Адони. – Почему Вы позволяете себе отвечать вопросом на вопрос? Хитрите?

— Да нет. «Ромео и Джульетта» – тема моей курсовой работы. Не помню всех нюансов, но, кажется, эту трагедию я раскритиковал.

— Что так?

— Молодость, знаете ли. В юности мы все гении. Выше нас только Бог. Да и то…

— А сейчас решили загладить вину перед стариком?

— Не думаю, что он заметил меня тогда. Тем более – сейчас. Впрочем, почему бы и нет? Я начинаю думать, что Вы – психолог.

— Всего понемногу, – не стал упираться он.

— Ответьте и Вы: почему Вы одиноки?

— Я похож на одинокого человека?

— Не просто похож. Вы и есть – одиночка.

Он оценивающе взглянул на меня. Вновь моего сердца коснулись невидимые ладони. Они словно взвешивали его. Мгновение, не более. Он отвёл взгляд – голубое мерцание. Сердцу стало легко и свободно. Я громко вдохнул прохладу рассвета.

— Вы правы. Я одинок. В отличие от Вас, я всегда одинок.

— Почему?! – громче прежнего воскликнул я. Белки замерли.

— Так должно быть, – просто ответил он.

Мне до боли хотелось понять смысл этих слов, расспросить, уточнить, но я знал, что не надо. Не надо – и всё. Молча принять, не бередить ему душу.

Мы помолчали, белки продолжали завтрак. Я видел, что аппетит их угасает. Скоро они убегут.

Адони смотрел на зверьков, но мне казалось, что он их не замечает, мысли его – далеко.

— Как Вы отнесётесь к тому, чтобы перейти на «ты»? – неожиданно спросил он.

— С радостью! – откликнулся я. – Вы не любите церемоний?

— Так привычнее. В моём языке нет разницы между «вы» и «ты».

— Хорошо. Ты будешь кофе, Адони?

— Буду. Кофе на брудершафт. Тем более, что белки ушли.

Я не заметил, когда они исчезли. Помост был пуст. Ореховая шелуха шевелилась на досках помоста в такт утреннему ветру.

— Ты сваришь кофе, а я накрою на стол. – Он легко поднялся из шезлонга и пошёл на кухню.

Удивительно, как непринуждённо он чувствовал себя в незнакомой обстановке: мигом нашёл салфетки, достал из сушилки большие белые с яркой окантовкой – мои любимые – тарелки, выбрал приборы. Движения быстрые, точные, ухватистые.

— Тебе бы в официанты, – поддел его я.

— Был, был, – утешил он меня, – кем я только не был. Следи за кофе.

Душевно и легко было в его присутствии. Душевно и легко.

Мы быстро позавтракали. Он без разговоров взялся за посуду. Я вывел через задние ворота на улицу старенький «Гольф».

— Неожиданно удобная машина, – заметил он, вытягивая с удовольствием ноги.

— Дойче квалитет, – отозвался я.

Адони промолчал. Мне показалась, некая тень мелькнула в его лице.

Макарска всего в шести километрах от Тучепи. Несколько плавных подъёмов, затем пологий спуск – под сенью громадных безразличных гор и – Макарска.

Мы приехали слишком рано – торговцы раскладывали товар. Я достал список и пошёл по коротеньким, ступеньками уходящими вниз, параллельным рядам.

Адони сразу оставил меня. Он безо всякой системы мелькал среди неразложенных гор зелени и цитрусов. Глаза его сияли неприкрытой радостью. Он осторожно брал с лотков яркий мандарин, кисть муската и подносил к лицу, словно погружался в них. Он сладко вдыхал аромат и клал несостоявшуюся добычу обратно. До меня доносились его вопросы.

— Как он зовется в ваших местах? – услыхал я.

Оглянувшись, я увидел в его руке сиреневый с трещинками чуть перезревший плод инжира.

— Фига, – отвечала ему женщина.

Я знал её. Она жила в горном Тучепи. Плоды, без сомнения, были выращены в её саду. В зависимости от сезона она привозила на базар инжир, киви или хурму.

— Я знаю её, как смокву, – объявил Адони.

— Мы тоже, – улыбнулась женщина. – Фига или смоква. Смоква даже лучше. Так её называли в старые времена.

— Чудное слово: «смоква», – задумчиво произнёс Адони. – В нём сокрыто действо и вкус. Вы не находите?

— Кушайте, – просто отозвалась женщина. – Я выращиваю их сама.

Он не жеманничал, могучим укусом располовинил плод, захрустел мельчайшими косточками мякоти. Закрыл глаза, наслаждаясь медовой пряностью.

— Как это вкусно!

— На здоровье!

Он полез в карман, она испугано отстранилась.

— Что вы?! Какие деньги?!

— Спасибо.

Адони неожиданно взял её за руку и погладил морщинистую кисть.

— Я буду помнить эту смокву всю жизнь.

— Бог с вами, – смутилась женщина. – Берите ещё.

— Это было бы слишком, – отозвался он и улыбнулся. – У вас всегда будет хороший урожай. Поверьте, у меня рука лёгкая.

— Я верю, – спокойно отозвалась она.

Я поразился, увидев её взгляд. Так смотрят чистые люди на древние потемневшие лики. Светло и безбоязненно.

Он продолжал праздное шатание по рынку. Теперь я наблюдал за ним, стараясь не пропустить ничего. Его внимание привлёк торговец далматинским сыром. Адони восхищённо рассматривал круглые головки, тускло отсвечивающие восковой коркой. Я хорошо знал хозяина, часто делал у него покупки. Мне нравится сыр, на который не жалеют времени и соли. По мне, чем сыр острее и твёрже – тем лучше. Его не нарежешь тонкими деликатными ломтиками. Он поддаётся громадным острым ножам, отваливаясь от головки толстыми, ноздреватыми пластами. Запах его, смешанный с запахом домашнего хлеба, возбуждает даже сытого человека. Его надо запивать вином, никакого кофе или чая. Лучше красным, чем белым, но можно и белым. Сухим-сухим, без намёка на сладость. Я имел такое вино в подвале, так что покупка сыра становилась делом обязательным, исключающим всякие сомнения.

Адони уже вовсю беседовал с мясником Иваном. Иван носит русское имя, хотя он – серб. Это обидно потому, что хорватский пршют в его исполнении не знает в окрестностях ни одного конкурента. Нет, коптят балык многие, но такого мяса не получается ни у кого. Описывать его – дело пустое, я не берусь. Это всё равно, что говорить о Хорватии: много не скажешь. Красиво – и всё! Дальше – повтор и лепет.

Адони добрёл до местной водки. Её называют ракией или, на итальянский манер, – граппой. Ужасная дрянь, хотя иногда… что-то всё-таки в ней есть. Я с любопытством наблюдал, как Адони нацедили пробный стаканчик из бутылки с тонкими и длинными стеблями неизвестного мне растения. Адони понюхал, и глаза его округлились. Я сдержал смех. Он осторожно глотнул, оторопел – даже взгляд остановился. Я ждал, что он закашляется, но нет – перевёл дух и махом допил. Вот тебе и богема. Этот художник нравился мне всё больше.

Я методично делал свои покупки, Адони, похоже, завоевал расположение крестьян. Там, где он останавливался, возникала шумная словесная возня. Он интересовался всем, ему охотно отвечали. Будто солнечный рассвет достигал тёмных закоулков густого леса и будил обитателей. Все чирикают, потягиваются, чему-то радуются, а почему – не ясно. Рассвет? Так он каждый день – рассвет. А вот поди ж ты! Он объявился рядом со мной, когда я выполнил все пункты списка и двинулся к машине. Руки его оттягивали здоровенные пакеты. Внутри что-то круглилось и булькало.

Я иронично осмотрел его добычу и взглядом указал на свою ношу:

— Боишься, что я чего-нибудь забыл?

— Запас, знаешь ли, нам не помешает, – бодро отозвался он. – Кроме того, вдруг мне захочется написать натюрморт.

Я вспомнил ужас и тоску его холста и усмехнулся:

— Тогда у меня к тебе просьба: ни в коем случае не показывай его крестьянам. Они ведь ни в чём не виноваты.

Мгновение он раздумывал над моими словами. Затем ухмыльнулся:

— Ты ничего не понимаешь в искусстве.

— Конечно, – согласился я. – Добавь еще, что ты так видишь.

— Я так вижу, – встряхнул он седеющей головой и гордо взглянул на меня сверху вниз. Как у него это получилось – я не знаю. Ведь мы одного роста.

Я рассмеялся.

— Ну что тебе стоит признать, что давешняя мазня – продукт твоего мерзкого настроения?

— Никогда! – гордо отрезал он и непременно скрестил бы на груди руки, но помешали пакеты.

Это обстоятельство отрезвило его пафос. Он взглянул вниз, недоуменно оценил тяжесть ноши и заливисто, безо всякого перехода, рассмеялся. Лицо его взялось морщинками, глаза сузились до голубых щёлочек, зубы влажно блестели – он был хорош.

Я смеялся с ним, получая от нашего спектакля удовольствие. Давненько я не сталкивался с людьми, которые подхватывают сцену с полуслова, полунамёка и ведут её по законам жанра. Типичность, узнаваемость, банальность – пустые слова, если людям хорошо.

— И правда, зачем ты всё это накупил? – поинтересовался я, когда багажник содрогнулся от навала покупок.

Мы ехали домой. Дорога плавно разматывала асфальтную ленту в обратную сторону – к Тучепи.

— Как ты представляешь себе обратное? – просто ответил он. – Походил, поговорил, напробовался, а потом – ретировался? Что-то в подобной манере мне кажется… – он зашевелил пальцами.

— На Чёрном море есть такой город: Одесса. Ты наверняка знаешь.

— Я много путешествую, – важно подтвердил он.

— К нам часто приезжает оттуда одна семья, они научили меня такому слову:

«швицар». По-моему, на идиш. Кажется, идеально подходит.

— Вот-вот, – обрадовался он. – Именно так. В точку. Швицар, – он посмаковал забавное слово. – Надо запомнить. Спасибо за подарок.

— Не за что. И всё же, как быть с твоими припасами? Нам их не осилить. Кстати, ты купил у Ивана пршют, а, помнится, евреи свинину не едят.

— Ну и дураки, что не едят, — весело огрызнулся Адони. – Впрочем, в твоих словах есть доля правды. Жадность в еде не красит настоящих мужчин.

Он задумался и неожиданно добавил:

— Что, впрочем, тоже глупость. Отдадим лишнее твоей хозяйке, Орнелле. Она найдёт ему применение.

— И даже будет рада.

— Вот видишь, – усмехнулся Адони, – стоит взглянуть на проблему с житейских позиций, как она моментально решается. Тут важны приоритеты.

Очень скоро я привык к его присутствию в доме. Бывали дни, когда наши встречи измерялись минутами, иногда мы не расставались долгими часами. Адони оказался комфортным соседом. Чувствовал мое настроение, не навязывался.

По утрам он уходил с мольбертом и появлялся ближе к обеду. Пообедав в «Марине», возвращался домой, брал одну из книг в моей библиотеке, устраивался в шезлонге и подолгу читал. Я заметил, что он склонен к истории, особенно его занимали давние эпические времена. Когда-то давно по случаю я купил в Загребе Иосифа Флавия. «Иудейскую войну» и «Иудейские древности» он одолел в два дня. Закончив, качал головой, что-то тихо бормотал под нос. Я улавливал звуки чужой речи, не понимая ни слова. Шершавые, неудобные слова. Я никогда не был в Израиле, не слыхал иврита, но думаю, что это был он. Что его беспокоило, с чем был не согласен – оставалось тайной. Я чувствовал, что есть некие границы в наших отношениях, которые нельзя переступать, и не переступал их.

Однажды я пригласил его на рыбалку. Он согласился с радостью. С тех пор он затаённо и нетерпеливо ждал следующего раза, и, когда я объявлял, что намерен утром идти в море, Адони неизменно оживлялся, как дитя. Он никогда не бросал снасть, а только наблюдал, как я это делаю.

На рыбалке я терпелив и медлителен. Рыбалка в моём понимании – не забава, а серьёзное мужское занятие. В море нет места спешке и суете. Волна монотонно покачивала «Лизу», горы сглаживались, теряли грозные очертания, пригибались, открывая взору следующую гряду, а за ней – следующую и так – до бесконечности. В море ясно осознаешь тугую сплочённость природы. Всё вокруг слито в единый кристалл, пусть неправильной формы, но подчинённый изначальному замыслу. Море набирало глубину, вода густела в цвете, который нельзя воспроизвести ни словом, ни краской, горы прятались в дымке, взбитые высоким ветром облака, гасили солнечные лучи, тугая леска, без уклона вонзалась в плавную волну, блики серебра на горизонте сверкали, как расплавленное стекло.

Я закрывал глаза и вспоминал Лизу.

Адони в море был тих и незаметен. Он словно тушевался перед величием вокруг себя. Смущался, словно автор среди восторженного вернисажа, вдруг осознавший, что он создал.

Иногда он ронял короткое замечание, я отвечал – странное видение рассеивалось.

Когда леска вздрагивала, и я подсекал, он подбирался и с бурным интересом наблюдал, как я выбираю тонкую нить.

— Есть? – тихо спрашивал он.

— Кажется, есть, – суеверно отвечал я, отчетливо чувствуя сопротивление, рожденное в холодной глубине. Последние метры я выбирал медленно, иногда давая короткую слабину, Адони перевешивался через борт и напряжённо высматривал серебряный пленённый росчерк. Он возникал всегда неожиданно, всегда не там где его ждали. Я аккуратно взмахивал удилищем, – на дне билась обманутая человеком макрель.

Я осторожно снимал её с крючка и отправлял в длинный садок, привязанный к корме. Адони неизменно помогал мне в этой операции, встряхивал садок и медленно отпускал шнур. Садок погружался в лазурь, скрывался в глубине. Адони сиял торжеством соучастия.

В море я никогда не жадничал. Брал столько рыбы, чтобы съесть за один раз. Если клёв был хорошим, и мы быстро справлялись с будущим обедом, я сматывал снасть, доставал из крохотной каюты складной парусиновый шезлонг и разваливался на носу. Адони блаженствовал на корме. Мы загорали, пили вино, говорили.

«Лиза» без усилий принимала волну, взбиралась на пологие гребни, чуть задерживалась на вершине, соскальзывала вниз, к самому дну морской синусоиды.

Мы касались разных тем: от недавней войны до библейских парадоксов.

Он часто удивлял меня своими взглядами, иногда наивными, порой циничными, всегда – глубокими.

Он обладал способностью одолевать сложные материи простыми доступными образами. Однажды разговор зашёл о парадоксальных, непредсказуемых вспышках человеческого гения. Я вёл долгий монолог, он слушал молча, прикрыв глаза, наслаждаясь теплом и ветром. Я вспоминал Египет, его расцвет и внезапное угасание, Рим, Монголию, о которой до Чингисхана и после него, никто ничего не слыхал. Я говорил об инках, греках, скифах, о великих арабах, оставивших после себя смутные, с привкусом трагедии, отзвуки.

— Великие народы и цивилизации появлялись вдруг, достигали небывалого расцвета, а затем неизбежно погибали, не оставив после себя ничего, кроме молчаливых памятников, не способных объяснить потомкам их смысл. Обрати внимание, что никакой закономерности или разумной последовательности не наблюдается, – ораторствовал я, – а только набор случайностей. Будто в игре в кости…

— По-моему, это просто. – Адони внезапно, так что я сбился с мысли, вступил в разговор. – Ты варил в большой кастрюле что-нибудь густое? Например, варенье, или… – он задумался, – кашу?

— Конечно, – растерялся я. – Но причём…?

— Притом, – веско осадил он меня. – Каша варится на медленном огне, причём, – обрати внимание, – огонь постоянен. Он не усиливается, не ослабляется – такова современная газовая плита.

— И что же?

— А то, что из ста попыток угадать, где булькнет в следующий раз, ты не в состоянии угадать ни разу.

— Причём здесь каша? – изумился я.

— Я думал, ты спросишь, причём здесь огонь? – весело парировал он.

Я обиженно замолчал, он самодовольно посмеивался, поглядывая на меня лукавыми синими льдинками.

— Ты хочешь сказать, что перестанет булькать, если закрыть газ?

— Совершенно точно, – бодро подтвердил он.

— Существует некто, способный это сделать?

— Конечно.

— И когда? – я вдруг ощутил странную дрожь в своём голосе. Я поймал себя на мысли, что со страхом жду ответа.

Весёлость покинула его.

Адони внимательно смотрел на меня, он ощутил моё состояние. Он обернулся к морю, помолчал, потом тихо ответил:

— Когда каша сварится.

Плавная череда дней в соседстве с Адони всплывает в моей памяти внезапными островками, словно овощи в супе.

Как-то он спросил:

— Я заметил, что ты не ходишь в церковь. Не видел, чтобы молился. Ты – атеист?

От неожиданности я поперхнулся вином.

— С чего ты взял? Я верю. В церковь не хожу – правда, но всего лишь потому, что не терплю обряды и роскошь. Нынешняя церковь грешит этим. Еще не нравятся микрофоны и органы.

— Орган – это так торжественно, – возразил он.

— Торжественно, не спорю. И всё же, церковь – не филармония. От храма ждёшь тишины и уединения. Беседа с Богом – интимная материя. Она не терпит зрителя и дирижёра.

— Вы, господин официант, – протестант, – усмехнулся Адони.

— Что ты? Я – мирный католик, имеющий мысли. А сам ты веришь?

— Конечно, – важно отозвался Адони. – Мне без этого никак нельзя.

— Расскажи, если можешь, – попросил я.

— Охотно, – согласился он. – Что тебя интересует?

— Кто твой Бог, каков он, чего ты ждешь от него?

— Мой Бог – Бог ветхозаветный. У него много имён, я не буду их произносить. Нельзя. Он суров и нетерпелив. Он – во всём. Продукт его знаний и воли – есть Вселенная. Она бесконечна и непознаваема. Человек – молекула в ней.

— Зачем же тогда он вообще нужен?

— Даже общаясь с несмышлеными младенцами, обогащаешься. Нужна обратная связь, иначе остановится развитие.

— Что мы можем дать ему?

— А что даёт нам бессмысленный лепет новорожденного? Но он кричит – и ты чувствуешь себя иным. Некоторые люди вырастают. И тогда возможен диалог. Некоторые, – их большинство, — умирают младенцами. Им сорок, шестьдесят, семьдесят пять – они не проронили ни слова. Таков их путь. Он тоже для чего-то нужен.

— Люди – неравны? Ты об этом?

— Конечно, неравны. Ни между собой, ни перед Богом. Не бывает одинаковых рассветов, каждый дождь мокрый по-своему.

Я почувствовал, как внутри меня заныла забытая боль.

— Ты знаешь, когда-то и я так думал. Это было очень давно.

— Знаю, – кивнул он.

— Знаешь? – удивился я. – Что ты знаешь?

— Ты так думал, потом решил забыть, тебе удалось. Это трудно скрыть. Бросается в глаза.

— Жаль, – ответил я. – Хотелось, чтобы не бросалось.

— Хорошо, – ответил он. – Считай, я ничего не заметил.

— Вот и славно. Тебя не смущает его жестокость? Ветхий Завет замешан на крови и жертвах.

— А новый – сплошной нектар, – усмехнулся Адони. Что есть жестокость? Потоп? Содом и Гоморра? Семь египетских казней? Плодом этой жестокости стал нынешний мир. Он красив и печален. Жестокость – всего лишь инструмент. Вроде лопат и граблей, которыми обрабатывают целину. Гибнут травы и полевые цветы – вырастают злаки и овощи.

— Тебя послушать – так и Гитлер хорош.

— Нет категории «хорош» или «плох». Есть категория: «один из путей». Он оказался слишком страшным, поэтому на нём поставили знак «Движение запрещено». Есть и другие примеры: Чингисхан, Александр, Тамерлан. Они были такими же, как Гитлер, разве что не строили газовых камер и концлагерей. Они вырезали города и порабощали народы. Однако прошли века – их вспоминают с почтением и любовью. Человек – великий нарушитель дорожного движения. Запрещающие знаки ржавеют. Приходит время – их снимают в связи с ремонтом дорожного полотна. Затем забывают поставить на прежнее место. Всё повторяется.

— Почему же он допускает это?

— Потому что так надо, – невозмутимо ответил Адони. – Тебе не кажется, что мы увлеклись философией?

— Я соскучился по собеседнику. Долгие годы я лишён радости доверительного разговора. Если тебе надоело, можем прерваться.

— Почему же, я готов продолжать.

— Расскажи о своей жизни, о семье, родных, – попросил я.

Адони усмехнулся. Горькая складка появилась и тут же исчезла в основании чистого лба.

— К сожалению, я – сирота, – просто сказал он. – У меня никого нет. Думаю, что никогда не было.

— Кто-то ведь был твоими родными? Мать, отец?

— Наверное, – легко согласился он, – но я об этом ничего не знаю. Расскажи мне о Лизе.

Я понял, что коснулся запретной темы, но и он тронул незаживающую рану.

— Я говорил тебе, что любил её. Прости, но я не хочу говорить об этом.

— Она так важна тебе, что мир стал не интересен?

— Она так важна мне, что я готов пожертвовать всем ради неё.

— Смело сказано.

— Нет. И сказано слабо, а сделано – и вовсе ничего. Как видишь, я жив и даже хорошо питаюсь.

— Ты хотел покончить с собой?

— Хотел. Страх попасть не туда, где она, остановил меня. Теперь я живу и стараюсь быть честным. Надеюсь, когда Бог приберёт меня – увидеться с ней вновь.

— А если нет? Вдруг загробная жизнь – выдумка?

— Тогда я превращусь в монумент трусости и малодушия.

— Всё-таки жаль, что ты не пишешь. У тебя хорошая голова. Ясные, простые мысли.

— Спасибо тебе на добром слове, Адони. Я измучил тебя разговорами. Предлагаю разойтись по комнатам и хорошенько поспать.

— Не возражаю. Какие планы на завтра?

— Сезон заканчивается. Посетителей почти нет. Думаю, пора брать у Орнеллы отпуск. Что бы ты хотел увидеть?

— Я слышал, тут недалеко – вершина Святого Юрия.

— Недалеко. Можем съездить.

— С радостью, если тебя это не затруднит.

— Уже договорились, Адони. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, Матко.

Святой Юрий по мировым и даже европейским меркам – не вершина, а скромный холмик. Тем не менее, мы – жители Макарской Ривьеры, относимся к нему с почтением. Во всяком случае, перед поездкой на него я никогда не ленился проверить тормоза и состояние колёс.

У подножия горы, на въезде в заповедник, я спросил у охранника, много ли машин наверху.

— Нет, – ответил он, – рановато ещё. Проехал святой отец и компания молодых людей на «Мерседесе». Если вы поторопитесь – проедете спокойно.

Мы оба знали, о чём говорили: в некоторых местах дорога сужалась до ширины одного автомобиля. При встречном кто-то должен сдавать назад, а на дороге шириной в два метра на краю пропасти подобные манёвры вызывали у меня нервный озноб.

Довольно долго дорога вилась в густом лесу. Огромные сосны и буки заслоняли перспективу, скрадывали ощущение высоты, на которую мы поднимались. У меня немного заложило уши, я видел, что Адони несколько раз хищно зевнул, – заметив мой взгляд, он смущенно пояснил:

— Уши давит. Не обращай внимания.

Лес мельчал, начались заросли кустарника. Затем и кусты отступили – между камней яркими пятнами примостились безымянные травы и лишайники.

Прятавшийся за деревьями простор проявился, будто изображение на плёнке. Сказочный пейзаж из детских снов обрёл реальные контуры, стал чётким и объемным, словно кусок тёплого шершавого гранита на ладони.

Адони восхищённо озирался, я внимательно вписывался в тугие повороты. Последние километры к вершине – крутой скалистый серпантин по самому краю обрыва.

Мы поднялись над окрестностью. От неба нас отделяла узкая кромка дороги. Над нами купался в солнце Святой Юрий.

Серый кубик часовни примостился на краю пика. Тонкие облачка проплывали рядом с ней, иногда задевая её зыбким крылом. Часовня жила среди облаков, давно привыкшая к их присутствию. Века вынужденного соседства примирили их: символ стати и величия с символом вечного невесомого полёта.

«Гольф» напрягся и, низко ворча, взобрался на вершину. На крохотной площадке рядом с часовней сиротливо жались друг к другу старенький «Рено» и могучий «Мерседес». Здесь, на вершине, среди тонкого водяного холодного пара, внутри неотступного ветра, могучий «Мерс» отчётливо утратил пренебрежительность к окружающим. Соседство с пожилой букашкой «Рено», непривычно утешало и успокаивало его.

«Надолго ли?» — подумал я.

Людей не было видно. Наверное, они осматривали каньон. Мы опасливо обошли часовню. Близость оглушительной пропасти будила в нас детскую робость.

В часовне, тесной внутри, было пусто и неожиданно тепло: толстенные камни оберегали от хлёсткого ветра. Священник одиноко сидел в центре третьего ряда скамей. Глаза его были закрыты. Руки лежали на коленях. Похоже, он не заметил нашего появления. Картина была непривычной: я поймал себя на мысли, что до этого никогда не видел священника, занимающего место прихожанина. Казалось, он ждал чего-то, а, может быть, спал. Нет, он пошевелился, открыл глаза и вопросительно поглядел на нас.

— Сегодня службы не будет. Обычно я служу по воскресеньям. Сегодня заехал… – он замялся, – сам не понимаю зачем. Вдруг захотелось побыть одному.

— Тогда мы оставим Вас, – сказал Адони. – Не будем мешать.

— Нет, что вы, – возразил он. – Я здесь уже давно. Мне будет приятно поговорить с вами. Если, конечно, вам этого хочется.

— Мы с удовольствием останемся, – решил за нас Адони.

— Тогда присаживайтесь в первый ряд, я сяду напротив. Так будет удобней. Я привык смотреть людям в глаза.

Мы расселись. Я отметил, что Адони не чувствует неудобства в чужом своему верованию месте.

— Вы туристы? – спросил святой отец.

— Можно и так сказать, – откликнулся Адони. – Матко – местный, но сюда заезжает редко. Я – издалека.

— Американец?

— Почему Вы так решили? – удивился Адони.

— Ваша манера держаться… – замялся священник. – Я не обидел Вас?

— Что Вы?! Нет, конечно. Я – не американец. Моя родина – Израиль, обетованная земля.

— Вот как? – обрадовался Святой отец. – Рад вдвойне. Меня зовут отец Георгий.

— А меня – Адони. Мой друг – Матко.

Он поклонился мне, затем вновь обратился к моему товарищу. Адони явно занимал его. Я уже начинал привыкать к интересу людей к его личности.

— Вы иудей?

Адони молча, склонил голову.

— Чем Вы занимаетесь? Почему-то мне кажется, что Вы интересуетесь религиозной философией.

— Я – художник.

— Иудей – художник? – удивился отец Георгий.

— Что же в этом необычного? – возразил Адони. – Я не первый: Модильяни, Малевич, Кандинский… Список обширен, его можно продолжить…

— «Не сотвори себе кумира», – пояснил священник.

— Ах, вы об этом? – усмехнулся Адони. – Заповедь, безусловно, важная, но я всё же – не ортодокс. Кроме того, портрет не удаётся мне. Я пишу природу.

Он искоса поглядел на меня. И добавил:

— Или её варианты.

— Что вас привело сюда?

— Обычное человеческое любопытство. Часовня на такой верхотуре не могла появиться просто так. Что-то двигало людьми совершить подвиг созидания. Мне интересно – что?

— Разве это важно? Важен итог: мы сидим, беседуем в тиши и чистоте. Вокруг нас только небо. Какие бы помыслы не двигали теми людьми, результат их стараний налицо.

— Я готов согласиться с Вами, однако из ваших рассуждений следует сомнительный вывод: результат оправдывает средства.

Святой отец задумчиво разглядывал Адони. Тот не отводил глаз, смутная улыбка трогала его губы.

Мне не нравятся такие паузы. Я всегда чувствовал неловкость внутри них. Вот и сейчас я порывался вступить в разговор, перевести его течение в более спокойное русло, однако не успел: рука Адони коснулась моей руки и несильно сжала ладонь.

Я проглотил заготовленные слова, только вздохнул.

— Что же, – заговорил наконец отец Георгий, – я отвечу Вам. В другой раз я увильнул бы, но почему-то не сейчас. Да, я думаю, что результат оправдывает средства. Прошу Вас, – он отреагировал на моё движение, – не перебивайте меня. Я – не фашист, не коммунист, не фанатик. Я – всего лишь честный священнослужитель. Божественный путь – неизмерим. Цель его – неведома. Что бы ни происходило в нашей жизни – ведёт к этой цели. Она предопределена. А раз так, то и путь – предопределён. И если появляются на земле уроды по имени Ленин, Гитлер, Сталин, Мао и иже с ними, – значит они нужны Ему (он произнёс это слово с большой буквы) для движения к цели. Его цель оправдывает его же средства. Мы – капли полноводной реки. Где нас ждет излучина, пороги или шумный обрыв – нам не ведомо. Другое дело, что нам дано право внутреннего выбора. Хотя и это сомнительно. Шикльгрубер мог писать картины, но почему-то забросил холст и краски. Понтий мог остаться в истории рядовым чиновником на переломе времён, но зачем-то предпочёл умыть руки. Всё так сложно, – печально добавил он.

Мне стало жаль его: пожившего, разуверившегося человека. Хотелось ободрить его, Адони опередил меня:

— Нам не повезло. Мы живем в конце времён. Что поделаешь: кому-то достаются смутные годы.

— Конец времён? Вы говорите о солнечном цикле?

— Так говорили древние евреи. Они верили в то, что конец солнечного года означает конец мира. Что-то около двух тысяч лет. Со времён Иисуса столько и прошло.

— Я не верю в формальный подход. Вы упрощаете. Впрочем, и это возможно.

Адони с интересом смотрел на собеседника:

— Что же Вы намерены делать, если так? Будете что-то менять?

— Нет, не буду, – спокойно ответил отец Георгий. – Я своё дело нашёл. Каждое воскресенье я буду подниматься на эту вершину, входить в часовню и править службу. Даже, когда в храме не будет никого. Я буду это делать не для людей и не для себя. Даже не для Него, – он взглянул вверх. – Я просто буду делать, что умею, и что должен.

— Это вызывает уважение, отец Георгий, – сказал Адони. – Я постараюсь запомнить Ваши слова. Мне встречались люди, подобные Вам. Не часто – очень редко. Я стараюсь помнить их всех. Я желаю Вам счастья.

Он встал и протянул ему руку. Отец Георгий рассеянно пожал её. Он думал о своём. Он был далеко.

Я последовал за Адони, так и не произнеся в странном диалоге ни единого слова.

За дверью нас поджидал крепкий ветер.

— Он мне понравился, – сказал Адони.

Взгляд его был задумчив. Казалось, он что-то взвешивает на внутреннем безмене.

— Мне тоже, – откликнулся я.

Адони не слышал меня.

Мы обошли часовню с другой стороны и вновь вышли на площадку. Несколько молодых человек – среди них выделялась хорошенькая девушка – стояли перед обрывом. «Наверное, компания из «Мерседеса», — подумал я.

Один из парней настраивал гитару. Остальные уважительно следили за его действиями.

— Попробуем, как будет звучать гитара, — говорил он. – Акустика чертовски хороша.

Он закончил свои манипуляции с колками, настроился – пауза короткая, но ощутимая – и тронул струны. Нежная мелодия, тихая и печальная. Он запел негромко. Голос был глубоким, сильным. Ветер разносил обрывки строк над горами. Он имел талант, знал об этом и гордился собой – позволительная слабость артиста. Его компания – публика – внимала ему с обожанием. Девушка подалась к нему всем телом, казалось – чуть сильнее порыв – и она полетит по ветру вдогонку прозрачным затухающим аккордам.

«Любовь, любовь, – подумал я, – какие облики ты принимаешь».

Мне вспомнилась Лиза: её улыбка обезьянки, смешной носик обезьянки, теплые руки…

«Господи, как одиноко мне!..»

Песня затихла. Певец стоял, уронив руки, купаясь в теплых волнах восторга.

— Позволите мне?

Я услыхал голос Адони. Он стоял рядом с группой молодых людей, рукой указывая на гитару. Необычная просьба поразила певца. Брови его недоуменно сдвинулись, растерянно блеснули глаза. Все ждали ответа. Адони не менял позы, словно сошедшая с постамента статуя.

— Гитару и женщину… – певец горделиво скользнул взглядом по девушке, – в чужие руки не отдавай… А все же попробуем, но только гитару.

Он улыбался, протягивая инструмент Адони. Девушка шагнула к молодому человеку и прижалась к нему, он обнял её.

Адони принял гитару, мельком взглянул на струны, устроил её в руках, как долгожданное дитя. Все, и я тоже, ахнули увидев, что гитара в его руках оказалась перевёрнутой – гриф смотрел влево. Несуразица не смущала только его самого.

«Он же левша, — вспомнил я, – как он будет играть? Струны натянуты под правую!»

Адони развернулся к пропасти, все невольно отступили от него на шаг. Нам была видна его фигура со спины. Контур, очерченный небом, с выпирающим грифом невидимой гитары.

Он запел неожиданно, так что все вздрогнули. Вначале возник голос, потом мелодия. Нечто заунывное, неторопливое, как караван, неспешное, словно парение стервятника в куполе из синевы. Мелодия выстраивалась, проявилась её неожиданная, непривычная уху красота. Древностью звучала музыка, веками и веками дышали гортанные слова. Изредка я улавливал что-то странно знакомое, легкий намек, но никак не мог ухватить призрак. Вдруг я выловил его из канвы гимна. Это было имя: Суламифь.

«Суламифь, как прекрасны очи твои…»

Он пел, скорее декламировал, песнь Соломона. Я никогда не слыхал её в оригинале, представления не имел, что за красоту скрывает перевод. «Суламифь… – пел он – Суламифь…»

«Лиза, – подумал я, – Лиза моя…»

Наверное, я плакал. Молодые люди смотрели на меня с недоумением, только девушка с пониманием смахнула влагу с ресниц.

Адони замолк. Гимн уплыл в горы. Хозяин гитары сдержанно высказался:

— Неплохо, приятель. О чём песня?

Адони возвратил ему инструмент:

— Обо всём понемногу, в основном о любви.

— Верите в любовь? – снисходительно поинтересовался певец.

— Он верил!

— Кто?

— Автор. Думаю, у него были на то основания. Спасибо за гитару.

Он чинно поклонился компании, и увлёк меня к машине. Я заметил горячий взгляд, которым провожала его девушка.

— По-моему, ты покорил её, – сказал я.

Мы двигались вниз, зелёные пятна леса накатывали на «Гольф».

— О ком ты? – удивился Адони. Он был молчалив, задумчив. Своим вопросом я отвлёк его от своих мыслей.

— Девушка в компании певца, кажется, влюбилась в тебя.

— С чего ты взял? – фыркнул Адони.

— Я видел, как она смотрела тебе вслед. Я знаю такие взгляды.

— Глупости!

— Вовсе нет. Тем более что ты добивался этого.

Адони повернулся ко мне всем корпусом, внимательно изучал выражение моего лица.

— Признайся, – надавил я.

Он вернулся в кресло, помолчал.

— Ты прав, – нехотя произнес он. – Никак не избавлюсь от привычки уводить чужих женщин. Впрочем, этот хлыст вполне заслуживает подобной участи.

— А она?

— Что «она»?

— Она тоже заслуживает?

Адони раздражённо заёрзал в кресле:

— Прекрати свои морали. Тебе не к лицу. Ты мужчина, перед тобой дичь, – не упусти её.

— Может быть, ты и прав, – вздохнул я. – Иногда я завидую таким, как ты. Сильным, властным, наглым. Мне всегда не хватало этого.

Адони ухмыльнулся:

— Вот и завидуй. Только, пожалуйста, следи за дорогой – как бы ни сверзиться в пропасть.

— Я стараюсь. Это была «Песнь песней»?

— Да, – удивился Адони, – вот уж не думал, что ты знаешь иврит.

— Я не знаю. «Суламифь» – ты произнёс это имя много раз.

— Суламифь, – кивнул он. – Необычайная была девушка.

— Ты её тоже отбил? – вдруг ляпнул я. Слова сами вырвались на волю. «Какая глупость!» — расстроился я. – Извини, я брякнул нелепицу.

Адони молчал. Я уж подумал, что он обиделся.

— Нет, – вдруг откликнулся он. – Я не сумел увести её. Она слишком любила Соломона.

Я потрясённо молчал. Что еще мне оставалось делать?

«Будем считать, что я ослышался», – думал я.

Уже в лесу, под сенью хвойных крон, мне удалось убедить себя в этом.

Странный разговор наложил отпечаток на весь вечер. Мы молча поели, Адони взялся за книгу. Я видел его фигуру, закутанную в плед. Шезлонг поскрипывал в такт движениям руки, когда он переворачивал страницу. Читал он быстро, шезлонг исправно рапортовал о прочитанных главах.

Иногда он откладывал книгу и глядел в ночное небо. Неощутимый в кухне бриз нагонял черные призраки облаков. Они наплывали на полную луну, края их беззвучно опоясывались блеклым желтоватым светом, словно размытым, неухоженным нимбом. Луна безропотно дарила им терпеливое внимание, тучи уплывали, она спокойно и ясно воцарялась в небе.

Я возился по кухне – скорее по инерции, чем из надобности. Почему-то я боялся остаться один в своей комнате. Смутные мысли одолевали меня. Я чувствовал себя как человек, обнаруживший в своем теле все признаки тяжелой болезни, но не находящий сил признаться в том, что болен. Я вспоминал увлеченное детское поедание Вальтера Скотта, Александра Дюма, Майн Рида, Фенимора Купера, Жюля Верна, когда автор изо всех сил старается спрятать истинное величие своего героя за обыденными чертами, а ты уже догадываешься, что бедный рыцарь – король Англии, а трое безмятежных выпивох – знатные дворяне. И ты предчувствуешь раскрытие тайны, и трепещешь, и ждешь развязки, и все же оттягиваешь ее, как сладкоежка оттягивает миг наслаждения воздушным кремом, поедая по краям второстепенное сыплющееся тесто.

Сейчас я понимаю, что узнал истину, но не мог назвать её.

Ум человека не в состоянии справиться с грандиозностью реальности. Мы читаем о миллионах световых лет, отделяющих нас от других миров, и поражаемся огромности цифры,- хотя голова наша не способна представит ни скорости света, ни миллионов лет, ни других миров. В глубине души мы думаем, что ученые – шалопаи, развлекающие нас ребусами. Невозможно избавиться от детского ощущения, что стоит чуточку напрячься, и сказочные миры предстанут перед нами во всем феерическом блеске.

Я возился, и не заметил, когда у Адони на веранде появилась компания.

В какой-то миг я взглянул в окно и увидел стоящего Адони – книга лежала поверх пледа на шезлонге, – а напротив него, совсем близко – девушку. Ту самую, что была в компании певца на Святом Юрии.

Я не слышал её слов, только видел, как шевелились губы, сверкали глаза, и стискивали плечи тонкие руки.

Я растерялся. Выйти или остаться на кухне? Как она нашла нас? Зачем? Что, вообще, происходит?

Адони разрешил мои сомнения. Он открыл дверь в дом и пропустил внутрь девушку. Она вошла и нервно огляделась. Похоже, она готовилась к резкому отпору любому проявлению неуважения. На меня она взглянула мельком, словно на буфет с посудой сомнительного фарфора.

— У нас гости, Матко, – спокойно объявил Адони. – Она замёрзла и, по-моему, голодна.

Она встряхнула головой, но промолчала.

— Присаживайтесь, – указал я на большое старинное кресло в углу. – Адони, принеси плед с веранды.

Он послушно вышел, вернулся с пледом и укутал девушку. Она с благодарностью посмотрела на него. Я не удостаивался её внимания. Что ж – не страшно. Переживали и не такое. Адони вновь вышел на веранду и занёс книгу. Он положил её на край стола, я разглядел обложку: «Хроники Амбера» Роджера Желязны. Я обожал эту книгу. Думаю, что глубиной проникновения в суть явлений она мало имеет себе равных.

Я подал гостье кофе.

— Каплю коньяка? – спросил я.

— Нет, спасибо, – она схватила чашечку двумя ладонями, словно спасательный круг, и сделала глоток. Горячий кофе – великий доктор.

Она расслабилась и перевела дух. Дрожь отпустила её:

— Замечательный кофе, – благодарно сказала она. – Я никогда такого не пила.

— На здоровье, – ответил я. – Хотите ещё?

— Да, и, если можно, – бутерброд. – Она улыбнулась виновато. – С утра ничего не ела.

— Сейчас приготовлю. Меня зовут Матко. Моего друга – Адони.

— Какое странное имя, – удивилась она. Как-то само собой было понятно, чьё имя озадачило её.

Мы с Адони помолчали, она поняла наше молчание и встрепенулась:

— Извините. Меня зовут Мариам. Друзья – Машей.

— Мариам? Что за фантазии в наше время? – поинтересовался Адони.

Он занял место за столом и оттуда наблюдал за её движениями и моей стряпней.

— Мой отец – русский. Он музыкант. Играет на всех инструментах. В молодости с цирком объехал весь мир. Где-то в Испании познакомился с мамой. Её звали Мариам. Она была испанской еврейкой. Мама умерла родами. Отец назвал меня в память о ней и возил повсюду, пока я не выросла. Теперь я путешествую без него.

— Вы хорошо говорите по-хорватски, – заметил я.

— Хорватия – моя любовь. Я бываю здесь чаще всего. А вообще я говорю на семи языках. Спасибо циркачам.

— А где отец?

— Дома, в России. Он состарился. Играет в ночных клубах. Его считают живой легендой. Богатым без него «Blue Label» в горло не полезет.

— Вы часто видитесь? – спросил Адони.

— Очень редко. Папа женился, у него семья. Меня там любят, но я живу своей жизнью.

— Смело для молодой девушки, – отозвался Адони. – Сколько вам?

— Двадцать четыре, – усмехнулась она. – Не переживайте, я – совершеннолетняя даже по американским законам.

— Мы и не переживаем, – отбил выпад Адони. – Выглядите Вы моложе.

— Порода, – усмехнулась она. – Отец в пятьдесят выглядит на тридцать. А маму, говорят, не хотели венчать. Думали – ей тринадцать.

Я подал ей бутерброд, она впилась в него с отменной энергией.

Робость её прошла, она чувствовала себя в чужом доме, среди чужих мужчин легко и непринуждённо, словно скворец в апрельском лесу.

— Как Вы разыскали нас? – спросил Адони.

Он с вниманием наблюдал как она ест. Мне показалось, он ищет фальшь в её словах и манерах.

— Сторож в заповеднике знает господина Матко, – она кивнула мне, словно старому знакомому.

— А зачем Вы нас искали? – опять спросил Адони.

— Я влюбилась в него, – поведала она мне и кивнула в сторону моего товарища.

— Любовь с первого взгляда случается, – меланхолично заметил я, – особенно в книжках.

«Боже, как я уныл и трухляв», – мелькнуло в моей голове. Проклятая привычка официанта – на все реагировать индифферентно. Сам-то я влюбился в Лизу сразу и бесповоротно. Какой там первый взгляд – первый вдох, первый шаг на одной земле с ней!

— Не пошлите, – отрезала она и стряхнула с пледа крошки. – Вам не идёт. Вы – приличный дядька, вот и ведите себя достойно.

Секунду мы обдумывали её слова, первым расхохотался Адони, потом я. Он смеялся самозабвенно, как ребёнок. Слёзы стекали по его щекам и терялись в бороде.

Мариам возмущенно наблюдала за нами, затем гневно вскинула кулачок:

— Прекратите! Я чувствую себя дурой!

— Вы и есть дура, – заверил её Адони, утирая глаза.

— Сами Вы старый болван! – бешено выкрикнула она и заворочалась под пледом в попытке высвободиться. – Я сейчас же ухожу!

— Будьте добры, — заявил Адони. – Нам без Вас было вовсе неплохо.

Она выпросталась из кресла и гневно озиралась. Наверное, она ждала поддержки от меня, – я промолчал. Стоял и молчал. Я поймал себя на мысли, что ее интерес к Адони ранит меня.

Ревность – коварная отрава. Она проникает в кровь незаметно, как микроб, и жалит, и душит тебя, – еще минуту назад здорового и равнодушного человека.

— Спасибо за угощение, – выкрикнула она и шагнула к выходу.

Мы не удерживали ее. Она яростно хлопнула дверью, мелькнула в свете фонаря на веранде, шагнула в темноту – и исчезла, растворилась во мраке и ветре.

Стало тихо. Мы смотрели друг на друга.

— Ты думаешь, она вернется? – спросил я.

— Да, – ответил он.

— И что дальше?

— Что и всегда. Она переспит со мной, как спала до этого с другими, и пойдет дальше.

— Ты говоришь гнусности.

— Я говорю правду. А ты ревнуешь, – только и всего.

— Ревную, правда, но это не мешает мне видеть в ней женщину. Тебе – шлюху.

Адони усмехнулся:

— Есть разница?

— Ты мне противен.

Он уселся в кресло и оттуда поблескивал в мою сторону голубыми огоньками.

— Нет, дорогой Матко. Это ты противен себе. Это ты заперся в домике у моря и ждешь, когда жизнь пройдет. Это тебе хочется прогнать слезливую память и овладеть девушкой со странным именем Мариам. Только ты боишься. Меня, себя, ее, всего. Ты овладел профессией Матко, ты стал настоящим официантом.

— Как ты смеешь оскорблять меня?

— Оскорблять? Чем же? Правдой оскорбить нельзя. Оскорбить можно поддакиванием и молчанием. Ты же хотел остановить ее – почему смолчал?

— Я не желаю говорить с тобой. Я иду спать. Думаю, что твой отпуск подошел к завершению.

Он вновь усмехнулся.

— Ты гонишь меня?

— Да. Это мой дом.

Адони тяжело поднялся. Взгляд его стал мрачен и тяжел. Сердце мое сдавили тиски.

— Меня нельзя прогнать, Матко. Запомни это. Я сам решаю, когда приходить и когда убираться восвояси. Так вот: еще не время. Когда оно наступит – я тебе сообщу. Спокойной ночи, Матко. И не запирай дверь. Когда Мариам вернется, я хочу, чтобы она без помех пришла ко мне.

Он отвернулся, сердце мое подпрыгнуло и бешено застучало, получив свободу. Адони медленно поднялся по лестнице. Дверь в его спальню осталась открытой. Он выключил свет, стало тихо.

Знаете, что я делал дальше?

Я поступил, как он сказал. Лег в постель, не запирая двери в дом, и пожелал себе спокойной ночи. Думаю, в этот момент я мог назвать вещи своими именами. Мог, но не называл. Мне было страшно.

Она пришла несколькими часами позже. Тихо миновала столовую, поднялась по лестнице. Дверь в его комнату закрылась.

Мой дом выстроен хорошо: каменные стены, толстые деревянные перекрытия. Звуки вязнут в них. Я изо всех сил старался оглохнуть и все же слышал отзвуки тихой речи, негромкого смеха и девичьего плача. Она заплакала под утро. Она о чем-то просила его, молила страстно, горячо. Он ронял тяжелые односложные слова.

Кажется, она смирилась. В первые минуты рассвета, когда ночной сумрак разбавлялся предчувствием солнца, будто акварель водой, она выскользнула из комнаты Адони, тихо прошелестела по лестнице. Дверь закрылась за ней.

Дом опустел. Два одиночества остались в нем.

Я поставил кофе. Адони услыхал мои шаги и устало спустился вниз. В руках его была книга. Он опустился в ее кресло, вытянул ноги. Перевернутая книга легла на колени.

Я молча подал ему кофе. Легким кивком он поблагодарил меня. Мы сидели напротив друг друга, пили кофе. Думаю, ни он, ни я не чувствовали его вкуса. Было горячо – и достаточно. Бывают минуты, когда этого хватает.

— Прости меня за вчерашнее, – выдавил он. – Хамство не имеет оправдания. Я виноват перед тобой. Если хочешь – я уйду прямо сейчас.

— Оставайся, – ответил я.- Я не держу обиды за твои слова. Все случается.

Он тепло взглянул на меня.

— Спасибо, Матко.

— Не за что, Адони. Ты прогнал ее?

— Да.

— Почему?

— Ей не место рядом со мной. Она – молода и красива. Ей нужен такой же, как она, молодой и красивый парень.

Я напрягся. И все же спросил:

— У нее будет сын от тебя?

— Думаю, да.

Я встал и начал готовить омлет. Взбил яйца, налил молока, натер сыра. Нарезал лук и помидоры. Крупно напластал зелень.

Он следил за моими движениями, молча.

— Думаю, что я знаю, как она назовет его, – наконец вымолвил я. – Сказать тебе?

Адони угрюмо, из-под бровей смотрел на меня.

— Не нужно, Матко. Ты угадал.

— И все повторится? И торгующие в храме, и проповедь на гранитной глыбе, и поцелуй Иуды?

Он остановил меня лукавой улыбкой:

— Может быть, в этот раз его будут звать как-нибудь иначе. Не Иуда, а, например… – он сделал вид, что задумался, – например, Матко. Или как-то еще. Я не знаю.

— Все повторится?

— Обязательно.

— Ну почему, зачем?

— Так надо, – печально и веско сказал он. – Все повторяется.

Я поставил на огонь сковороду, нагрел оливковое масло, вылил в него жёлто-белую чуть тянущуюся смесь. В кухне бодро зашкварчало. Воздух окрасился запахом свежей еды.

Адони взялся накрывать на стол, по сложившейся традиции крупно нарезал хлеб.

Мы сели за стол и поели.

Не хотелось говорить. Нам было хорошо внутри молчания.

Он убрал со стола, я помыл посуду, протёр и поставил её на место, сухим полотенцем промокнул руки и только тогда перевернул книгу, которую он принёс из своей комнаты.

— Ты читаешь Библию? – спросил я. – Мне казалось, ты должен знать её наизусть.

— Некоторые места. – Адони говорил тихо, отрешенно.

— Тебя что-то расстроило?

— Нет, – так же тихо ответил он, – я вспоминал.

— Расскажешь?

Он печально понурился. Затем обронил:

— Он не годился для этого дела, но я так решил.

— О ком ты?

— Его звали Моше. Сейчас его называют Моисеем.

Он говорил бесстрастно и монотонно:

— …Они шли сорок лет. Ты не бывал в Израиле, не видел пустыни. Мертвые, обветшалые горы, мертвая земля. Лишь иногда попадались деревья – пустынные акации, а дальше – крохкая, измученная земля. Серая, как порох. И солнце, жуткое солнце. Он был совсем старик, ему приходилось тяжелее всех. И он не верил. Боялся, но не верил. Я сломал его дух, заставил делать нужное мне.

— Зачем? – тихо спросил я.

— Зачем? – переспросил чужой глухой голос. – Затем, что путь важнее цели. Он был мудрым стариком, он все понимал. И подчинялся. Не из-за слабости, нет. Знал, что так надо. И они шли и шли. С повозками, с домашней скотиной, детьми и имуществом. Толпа, которая превращалась в народ. Хороший ходок пройдёт Негев за 8-10 дней. Они шли сорок лет, и я не жалел их.

Безо всякого перехода он резко спросил меня:

— Почему ты никогда не верил мне?

— Это не так.

— Ты хочешь спорить со мной?

— Нет, Адони, – ответил я.

— Ты знаешь мои имена. Выбери любое.

— Знаю, но мне нравится прежнее. – прошептал я. – Хотя на пути ко мне оно утратило одну букву.

— Пусть будет так. И все же почему ты не верил мне?

— Не знаю. У меня не было повода.

— Помнишь, давным-давно ты проснулся глубокой ночью. В твоей голове сиял величественный текст. Ты сел за стол и записал его от начала до конца, без исправлений. Получилось три странички. Ты назвал их «Рождество».

— Помню, но я утратил рукопись. Так вышло. Потом я много раз пытался восстановить её по памяти, но тщетно. Какие-то слова ускользнули, величие испарилось. Текст развалился.

— Убери из «Отче наш» несколько слов и мольба превратится в мусор. Те, кому я однажды спел её, – безграмотные, униженные люди, – сумели запомнить. Ты – свободный образованный человек – забыл то единственное, что предназначалось тебе!

— Прости меня.

— Я давно простил, но мне больно. Дикари превратились в святых, ты – в официанта.

— Прости меня хотя бы за то, что я понимал: эти странички – не мои.

Он ничего не ответил, только глубоко вздохнул.

Мы долго молчали. Потом он очнулся, заговорил тихо:

— Они шли и шли… Сорок лет… Шли и шли… И я не пустил его в Ханаан. Он принял смерть достойно. Не молил, не бранил. Только перед самым концом заплакал… Лучше бы он обругал меня. Сколько лет тебе, Матко?

— Сорок, Адони.

— Самым старым из тех, кто дошел, тоже было сорок. Таких было не много. Они появились на свет в первые дни пути, посреди мертвой пустыни, под таким небом, какого я не знал нигде. Его величие впитало их кровь. Они родились свободными. Свободен ли ты, Матко?

— Не знаю, Адони. Я не думал об этом.

— Я устал. Бесконечность душит меня. Огромность усилий сопоставима с их бесплодностью. Думаю, что пора покончить с тщетными надеждами. Каша сварилась, Матко.

Знаете, что ужасно? – я не испытывал страха.

Облик Адони терялся в пелене из слез. Раздавался его раздавленный голос. Видимо, от того, что я не видел его, горькие мучительные слова воспринимались мной не приговором, а жалобой обессиленного товарища, которого я случайно обрел на галечном пустынном пляже. Жалость переполняла меня. Та самая жалость, которую я безотчетно испытывал в первые минуты нашего знакомства.

— Вот что я скажу тебе, Адони, – медленно проговорил я. – Ты велик, замысел твой – необъятен. Все вокруг зависит от твоей воли. Мы – крупицы в твоих жерновах. Я узнал тебя несколько недель назад и успел привязаться к тебе. Я знал тебя как странного художника, и ты мне нравился. Я любил тебя, как друга. Мне все равно, кто ты есть, потому что дружба и любовь выше дела и долга. Ты волен поступить, как хочешь – ни я, ни кто другой тебе в этом не помеха. Послушай моего совета: в подвале созрело прошлогоднее вино. Я спущусь вниз, наберу большой кувшин, нарежу сыра, нашего далматинского сыра, мы будем медленно пить и говорить о хорошем. Ты устал, ты разочарован, сердце моё теснится состраданием и жалостью. Наверное, жалость к тебе смешна и нелепа, но кто-то должен пожалеть и тебя. Не всё же просить и требовать. И вот что ещё: я знаю тебя как Адони, позволь все так и оставить. Для того чтобы любить и сочувствовать другу, вовсе не обязательно знать его должность.

Он слушал молча. Долго после моих слов стояла тишина. Наконец, он зашевелился, тяжело встал и, подойдя к выключателю, зажег свет. Я не заметил, когда стемнело. Все сместилось в реальном мире. Я зажмурился от яркой вспышки, а, когда привык к свету, увидел глаза Адони. Это был взгляд человека, которого я знал.

— Хлеб и сыр нарежу я, – заявил он. – Ступай в подвал. Проведем наш последний вечер в беседе.

Мы расположились на веранде. Я достал тяжелые мозеровские бокалы. Мы купили их в Карловых Варах. Лиза доставала их в исключительных случаях. Неяркий свет лампочки дробился в изысканном узоре цветного толстого стекла и растворялся в слабо-розовом вине. На улице свежело, мы накинули на плечи теплые пледы. Беседа наша текла плавно, мы пытались преодолеть, или хотя бы позабыть о той бездне, что легла между нами. Впрочем, пропасть разверзлась передо мной – для него же продолжилась та же игра, что и раньше. Игра ли? Интерес ли? Мне не ведомо. Он был прежним, тихо звучала речь, посмеивались глаза, рука уверено и изящно держала бокал.

Многое было сказано. Я расспрашивал, он терпеливо отвечал. Как передать мое состояние в тот вечер? Восторг, страх, радость? Скорбь по не свершившемуся или жалость о несодеяном? Не знаю. Скорее, я испытывал звон, внутренний чистый звон – словно серебряный язык тонко коснулся края богемского хрустального колокола. Я светился деликатным сиянием, мной овладела мелкая потрясенная дрожь, рожденная его величием и близостью.

— Почему ты избрал именно их: кочевников и пастухов? – спрашивал я. – Ведь были другие. Великие и сильные.

— Зримое величие превращается в прах пустыни. И остаётся пустота. Все подвластно времени. Только не дух. Я нашел в них терпение и простодушную склонность к вере. Пастух не может не верить, что за пределами его пастбища начинается следующее. Иначе нет смысла гнать стада за горизонт.

— Избранность – великая честь.

— Избранность – великий крест. Обречённость нести через века веру в единого Бога, преодолевать гнев и оскорбления других, быть смешным в глазах миллионов, нести бесчисленные жертвы и всегда, подчеркиваю, всегда быть объектом ненависти и насилия. Это цена. Цена многочисленных талантов, успеха и признания тысяч и тысяч из них. Иначе нельзя. Я осеняю их за веру, они расплачиваются миллионами жизней.

— По-моему, это жестоко, — возразил я.

— Почему ты решил, что доброта есть основа? Прочти Ветхий Завет. Несмотря на века и века, они сумели донести его до вас. Найди в нём хотя бы строчку о доброте и жалости. Ветхозаветный Бог жесток и непреклонен перед лицом любых потрясений и любых жертв.

— Ты говоришь о себе в третьем лице.

— Хорошо, Матко. Я жесток и гневлив. Кто сказал, что должно быть иначе?

— Был твой сын, сын человеческий. Он говорил о любви и терпении.

— Нет для меня разницы между ним и любым сыном человеческим. Все они от плоти и воли моей.

— Тебе не было его жаль? Крест – мучительная смерть.

Адони вздохнул, отхлебнул вина.

— Послушай, Матко, ты рассуждаешь как обычный человек.

— Я и есть обычный человек. Просто мне повезло – я вижу тебя и говорю с тобой.

Он опять вздохнул:

— Я боюсь разочаровать тебя, но мне нет резона врать: я не жалел его. Таковым был его путь, он прошел его с достоинством. Многим выпали муки за право принести Слово. Не всем это удалось. Ему повезло. Его услыхали. Слово моё, оброненное его устами, попало в политую кровью почву. Взошло и дало плоды. Многие из плодов – червивы, но таковы люди. Не в моих силах поменять их. Поэтому, я думаю, Матко, что каша поспела. Одно удерживает меня от последнего шага: вы пожалели меня. Ты и эта девушка – Мариам. Я не привык к жалости, но жалость даёт мне надежду.

— Прости, что я спрашиваю об этом: ты любил его?

— Ты все упрощаешь. Тебе важно привести мой разум к категории тебе привычной. Я не умею испытывать ваши боль, любовь и сострадание. Я иду своим путём. Если мой путь пролегает через пустыню – я преодолеваю барханы и жажду. Если равнину – я иду полями и переправляюсь через реки. Моё творение – я сам. Нельзя ни жалеть, ни любить себя.

— У нас закончилось вино, Адони. Я спущусь в подвал, – просто ответил я.

Он ухмыльнулся:

— Что и говорить: ты умеешь поддерживать философскую беседу. Я подрежу сыра. Не забывай – я тоже пастух. Сыр и хлеб – моя еда.

Вино медленно заполняло кувшин. Так же медленно меня заполняло отчаяние. Почему, зачем он выбрал меня? Мне непосилен этот груз. Я не желаю быть зрителем, который решает жить или умирать поверженному гладиатору. Тем более, что решение принято. Мне противны роли палача и адвоката. Я – зритель. Просто зритель.

Я вдруг подумал о Лизе. Встретимся ли мы? А вдруг нет? Я боялся спросить, потому что догадывался, каков будет ответ. Нет, нет! Я смолчу. Невыносима сама мысль о темноте и одиночестве.

Сверху раздался голос Адони:

— Поднимайся, Матко. Кувшин полон.

Он стоял возле стола, в руках его был нож, которым он нарезал сыр. Адони проследил мой взгляд и усмехнулся:

— Ты думаешь, что меня можно убить?

— Стоит попробовать? – спросил я.

— Не думаю, – ответил он. – Ты плачешь? Почему?

— Извини, я не отвечу.

— Мне важно знать.

— Ты знаешь.

— Ответь мне. Скажи слово.

— Лиза.

Он сел за стол и пригласил меня. Я разлил вино. Мы выпили. Он отломил от ломтя изрядный кусок сыра, понюхал его, откусил, медленно разжевал.

— Неужели она важнее всех остальных? – услыхал я. – Подумай. Миллиарды людей. Дети, старики… Неужели она перевешивает?

— Я обычный слабый человек. Я мыслю простыми категориями. Выбор мой сделан давно.

— Как же твоя жалость?

— Не знаю. Наверное, я могу испытывать жалость только к тем, кого знаю. Абстрактные миллионы волнуют меня не более чем пожар в Амазонии. Жаль деревьев, но запаха дыма не слышишь.

— Это и есть жестокость.

— Вполне допускаю, но я таков.

Адони задумался. Я не тревожил его молчание, но тяжелая мысль точила меня:

— Извини, что вмешиваюсь в твои думы. Я хочу знать, как это будет? Потоп, война, болезни?

— Не усложняй, – рассеянно буркнул он. – Достаточно микроизменения в ткани сущего – такого «микро», что придуманные учеными кварки – глыбы рядом с ними, и… чуть-чуть измениться то, что вы зовёте валентностью, например, кислорода. И он не сможет сгорать в вашей крови.

— Так просто?

— Есть и другие варианты.

— Создатели газовых камер – птенцы по сравнению с тобой.

Я ждал гнева, дождался снисходительной усмешки:

— Их детей ты предлагаешь пощадить? Шесть миллионов тех, чьи деды шли в Ханаан, были истреблены только за то, что верили мне.

— И в память об этом ты лишишь дыхания тех, кто продолжает там жить.

— Молчи, Матко! – грозно воскликнул он. – Что ты можешь знать о моём горе и страданиях? Чувство, данное вам, лишь отголоски моих поисков и мучений.

— Ты не даешь мне шанса, – ответил я. – Невозможно в разговоре с Эверестом ощущать себя равным собеседником. А ты – даже не Эверест.

Он усмехнулся:

— Не хитри. Я предлагаю тебе выбор: Лиза или все остальные.

— Что ты говоришь? Зачем ты пытаешь меня?

— А как ты хотел? Я – ветхозаветный мучитель. Итак: я возвращаю тебе Лизу, которую, как ты теперь понимаешь, сбили не случайно, и даю вам райский сад, где ни в чём нет нужды, – или все остальные. Одну жизнь взамен семи миллиардов. Ты готов?

Он смотрел на меня пристально. Я вновь ощутил невидимые ладони, в которых билось мое сердце. Ладони слегка сдавили его. Мне стало жутко.

— Господи, как страшно мне! – закричал я неожиданно для себя.

Ладони разжались.

Вновь передо мной сияли грозные и требовательные очи.

— Что скажешь? – потребовал он.

— Дай мне время… До завтра, – задыхаясь взмолился я. – Дай мне время!

— Хорошо, – медленно согласился он. – Я не спешу. Подумай, Матко.

Он вздохнул и взялся убирать со стола. Я помогал ему. Иногда мы касались плечами. Я не могу описать вам, что тогда чувствовал.

— Ты говорил, что завтра на том острове, на горизонте, праздник последней грозди, – вспомнил он.

— Да. Остров называется Брач. Там есть городок Бол. На набережной – самый старый в Далматии винный завод. Завтра окрестные крестьяне привезут последний урожай винограда. Темный, с круглыми ягодами. У него крепкие тугие грозди. Его специально держат на лозе до осенних холодов – тогда он набирает сладость и аромат. Из него получается замечательное красное вино.

— Поедем? – попросил Адони, внимательно глядя на меня. – Ты сможешь?

— Думаю, так мне будет даже легче. Поедем. Придется пораньше встать.

— Тогда, спокойной ночи, Матко, – сказал он.

— Спокойной ночи, Адони. Ничего, что я буду называть тебя по-прежнему?

Он усмехнулся.

— Я придумал славное имя. Мне самому нравится. Одна буква, и все меняется.

Он кивнул и затопал наверх. Я остался один.

Как описать вам эту ночь? Дуэлянты, готовящиеся к утренней смерти, поймут меня. Не гибель страшила меня, а ее непреодолимая близость. Неотвратимость – вот истинная мука. Я постарался взять себя в руки. Лиза гордилась мной, когда я действовал как мужчина. Уж она-то всегда оставалась женщиной: игривой и живой, как обезьянка. Я и звал ее обезьянкой. Распахнутые, готовые к удивлению, карие глаза, длинные ресницы, пухлые губы, тонкая фигурка. Невысокая – не выше ста шестидесяти – она держалась прямо и непринужденно, очень трогательно торопясь стройными быстрыми ножками. Улыбка вспыхивала на ее лице, как внезапный солнечный луч в сумрачном лесу. Короткое каре темных волос беспокойно обтекало смуглые скулы, прикрывало тонкую подвижную шею.

Я полюбил ее сразу, без раздумий. Она стала моей без колебаний и жеманства. Меня поражала в ней жизненная сила. Не помню ее уставшей, каким бы тяжелым не выдался день. Домашняя работа доставляла ей радость – она хлопотала, как птичка в гнезде. К любви она была готова всегда: игривая и до смешного наивная, словно подросток – кокотка. Шаловливыми лапками она проникала к моим слабым местам, заглядывала при этом в глаза с простодушным интересом: что ты так волнуешься, ведь ничего не происходит? Я обожал ее тело, гладкую кожу, все выпуклости и впадинки. Я кусал ее за мочку уха, и она быстро-быстро шептала:

— Ой-ой-ой, щекотно… Ну щекотно же!

Я нашёл в ней редкостный сплав друга и любовницы. Не помню случая, чтобы она не принимала моей стороны в дискуссии или ссоре. Уверен, при необходимости она полезла бы за меня в драку, не думая о последствиях.

Я заставил себя отвлечься. Я потерял ее, как видно, навсегда. Теперь я знаю, что потеря не была случайностью. Ее забрали у меня холодно и спокойно, как жертвуют пешку в партии шахмат. Автор шахматного этюда лежал сейчас наверху и, наверное, спокойно спал. Что ему до моих страданий? На кону – партия, масштаб которой невозможно ни понять, ни оценить. Я был бы рад ничего не знать о ней, а просто в один миг разделить всеобщую участь. Он выбрал меня в ответчики, но я для этого не годился. Понимаю теперь, как страдал и мучился старик Моисей, как хотелось уклониться ему от невыносимого груза. Он победил себя и взвалил на тощие плечи неподъемную тяжесть. Наверное, и ему предоставили выбор. Или – или. Наверное, и он не сомкнул ночью глаз, метался в страхе и сомнении. Я не смогу. Я знал это. Прости, Лиза. Прощай, обезьянка. Я не поставлю тебя на кон.

Я встал и вышел во двор. Спустился в подвал. Сунул руку в зазор между крайним бочонком и стеной. Рука едва пролезла в узкую щель, пальцы нащупали сверток. Я осторожно потянул его на себя. Сверток чуть поддался, я перехватил пальцами полиэтилен, он сдвинулся еще на пядь, – и вот он в руках моих.

Когда-то я купил его у сербского солдата. Вернее, – у дезертира, – меня не интересовали детали. Я заплатил за него сто долларов. С тех пор он лежал в тайнике. Иногда я посмеивался над собой: каков смысл в нем? Пока я его достану, все закончится. И все же…

Вот он и пригодился. Пистолет был в порядке. Сочно светился густой смазкой, приятно тяжелил руку. Здравствуй, внезапный друг. Я удивился своему спокойствию. Никакой суеты. Простые, размеренные движения.

Я приготовился, но внезапная мысль остановила меня. Брач, Бол, винный завод на набережной. Я пообещал. Глупо и позорно не выполнить простого обещания. Один день ничего не изменит. У меня есть время до вечера. Вечером и решим. Я опустил пистолет и обернул его тканью. Завтра.

Поднялся в дом, лег в постель. Душе моей было спокойно и уютно. Я решил было почитать, но передумал. Повернулся на бок, обнял Лизу – она прижалась ко мне гладкой теплой кожей – и заснул.

«Господи, – мелькнуло в голове, – хоть бы не проснуться».

Я открыл глаза за минуту до будильника. Прислушался к себе – ничего во мне не произошло.

Я встал и занялся жизнью. Утренний туалет, завтрак. Сверху в унисон мне двигался Адони. Плеск воды, скрип дверей, скрип ступенек. И вот он на пороге кухни – такой же, как вчера и все дни, что я знал его.

— Доброе утро, Матко, – бодро приветствовал он меня.

— Доброе утро, Адони. Я ставлю кофе.

— Приступай. Я сделаю омлет с ветчиной. Не против?

— Любимая еда.

Мы взялись каждый за свое дело. Адони быстро и умело орудовал ножом, на его лице не читалось ничего, кроме удовольствия от процесса стряпни. Думаю, что мне удалось сыграть безмятежность. Не знаю. У меня был один зритель, да и тот знал о таинствах сверхзадачи. По крайней мере, я старался.

Мы подгадали к самому отходу парома. Я въехал по громыхающему металлу на уставленную машинами палубу. Был выходной. Жители Макарски и запоздалые туристы пытались урвать у затянувшейся осени последние кусочки засыпающей красоты. Подняли сходки, заработал двигатель. Мы взошли на верхнюю палубу. Макарска быстро отодвигалась от парома, нечаянно выставляя напоказ невидимые с набережной укромные бухты. Невыразимые горы нависали над черепичными кровлями. Море подхватило паром на тяжелую, плотную, бирюзовую с проседью волну.

Адони молча и неподвижно вбирал в себя грандиозность зрелища. Люди на палубе весело гомонили, играли и шумели дети. Компания стариков вдумчиво пила граппу. Величие природы не касалось их. Они жили внутри нее, словно рыбы в океане.

Я стоял рядом с Адони. Ветер обдувал солеными вдохами непокрытую голову. На душе было просто и ясно. Обратный отчет, начатый не по моей воле сорок лет назад, скоро прекратится. И на этот раз придется считаться с моим мнением.

— Тебе нравится? – спросил я.

— Очень, – просто ответил он.

— Ты испытываешь гордость? Ты создал красивый мир.

— Да, я горд творением. Однако, это чувство другого рода, чем радость художника.

— В чем же разница?

— Художник видит и воплощает фрагмент варианта. Я избираю самый вариант. Когда заканчивается его время – на смену приходит новый.

— Все равно что поверх работы старого мастера нанести сюрреалистические пятна.

— Похоже.

Мне было горько, я не сдержал упрека.

— Отличие в том, что хороший реставратор может удалить мазню, и шедевр вновь воссияет. Твои же варианты безвозвратны, как камень, брошенный в море.

— Камень в море, – повторил он. – Образно. Я постараюсь запомнить. Возможно, это наложится на картину нового мира неожиданным аспектом.

— Мне трудно говорить с тобой. Ты – уже не прежний Адони. А я так хотел расспросить тебя.

— О чем?

— О многом. Но не буду. Зачем? По-моему умирать легче, когда ничего не знаешь.

— Ты принял решение?

— Нет. Я использую свое время до конца.

— Я рад этому.

Брач вырастал в зеленый утес, похожий на крону роскошного дерева, захваченного врасплох великим потопом.

Паром плавно взял влево: открылась бухта Сумартина – рыбачьей деревни. Дома его облепили узкую набережную, будто мидии – деревянную сваю.

На внутреннем рейде отдыхали катера и лодки. На пирсах выстроились штабеля деревянных ящиков, от них исходил крепкий запах свежей рыбы. На правом берегу бухты, среди ветхих конструкций старой верфи, неожиданно сверкал свежим лаком коричневый пузатый корпус строящейся яхты.

Адони долго и задумчиво рассматривал будущий корабль.

— Тот ковчег был побольше? – спросил я.

Не понимаю, зачем я тогда ерничал. Наверное, от бессилия и отчаяния.

Адони окинул меня пытливым взглядом:

— Намного.

— Неужели так все и было, как написано в книге? И каждой твари по паре, и голубь с веткой оливы, и Сим, и Хам, и старик Ной?

— Все, что написано – всегда правда, – ответил Адони. – Или один из возможных вариантов правды.

— Каким он был? – спросил я.

— В нем я не ошибся. Крепкий мужчина. Немного скучный – сомнения не беспокоили его. Честный служака.

— Уничижительная характеристика.

— Почему же? Что плохого в честном служении? Не всем же топить романами печку, играть в рулетку или стреляться на дуэли?

— Кто из них тебе интереснее?

— Из них – никто. Я люблю старика, что выходит в море за большой рыбой.

— Я тоже люблю эту историю.

Адони лукаво взглянул на меня.

— Я подарил ему сюжет и был весьма доволен собой. Хэм посрамил меня. Из простой истории он изваял поэму.

Я не удержался:

— Почему же ты позволил ему так уйти?

Адони внезапно взглянул мне в глаза. Требовательно, спокойно, изучающе. Я не смог отвести их.

— Пришло его время, – ответил он.- Он избрал свой путь, а я слишком уважал его, чтобы указывать другой маршрут.

Паром приглушенно закричал и мягко ткнулся головой в бетонную пристань. Сходки опустились. Пассажиры разошлись по машинам. Заработали двигатели. На палубе остались только мы и старики, допивающие ракию.

Один из них поймал взгляд Адони и вежливо, с достоинством, поклонился ему. Адони ответил ему, тихо заметил:

— Люблю стариков – они так много понимают.

— А дети? – спросил я.

— Дети понимают все, – ответил он, – только потом забывают. К старости память возвращается к некоторым, их легко узнать – они молчуны. Каков прок в словах, если никто не слышит? Поехали? – он кивнул на пустеющую палубу.

Дорога в Бол впечатляла меня в любое время года. Осенью же, когда лиственные деревья разгорались желтизной и багрянцем, а хвойники с ортодоксальным упорством оставались зелеными, душа моя переполнялась тихим восторгом. Мы петляли, поднимались выше и выше. Адони безмятежно созерцал живые полотна. «Гольф» преодолел последний тягун к вершине, мы достигли перевала. Под нами с внезапностью выстрела сверкнуло море.

— Красиво, – прошептал Адони. – К этому нельзя привыкнуть.

— Остановимся? – предложил я.

— Пожалуйста, – попросил он. – Я хочу постоять тут.

Мы вышли из машины, приблизились к обрыву. Адони жадно дышал, лицо его раскраснелось под порывами свежего, с горчинкой, ветра.

— Хвала Создателю, – тихо сказал я.

Он не отвечал, думаю, он не слышал меня.

— Почему ты стал официантом, Матко? – внезапно спросил он. – Ты ведь был пристойным писателем. У тебя был слух. Ты улавливал мой шепот. Что стряслось?

— Твоя оценка мне льстит, но, думаю, ты ошибался во мне. Несколько рассказов, неплохая повесть – вот и весь результат.

— Разве количество определяет талант? Иногда достаточно нескольких строк.

— Ты прав и не прав. Писательство – ремесло. Ремесло – плод совокупления таланта и труда. Ты дал мне искру, и я не сумел раздуть ее. Тяжкий каждодневный труд, часто – без радости, полный сомнений – оказался мне не по зубам. По крайней мере, мне хватило здорового смысла признать это.

— Ты услыхал «Рождество». Почему-то именно ты. Растворенный в материи, он витал в снах и беспокойных бдениях. Его могли услыхать все, – откликнулся ты один. Что произошло потом?

— Я перечитал текст несколько дней спустя и понял, что не мог сочинить его сам. Он попросту выше меня. Этакий поток утомленного сознания. Я догадывался, что так бывает, что он – послание. Я был горд и счастлив, но после него я не смог написать ни строчки. Ничего. Одна пошлость и обыденность. Я понял, что преодолел свою вершину и опустился в долину. Я понял, что в долине можно быть кем угодно, но только не альпинистом. Лучше признать унижение и найти способ жить с ним, чем совершать глупые и никчемные потуги не замечать его.

Адони искоса взглянул на меня.

— Ты просто испугался. Оказался не готов. Струсил.

— Нет, я сохранил себя. Я сохранил свою семью. Мою Лизу. А ты забрал ее у меня.

Он помолчал.

— Когда-то давно я беседовал с мудрым человеком. Его звали Шломо. Вы знаете его как Соломона. Царя Соломона. Он читал мне свои сочинения.

— «Экклезиаст», – с волнением подхватил я.

— Не только. Я внимал его мыслям, ощущал его мытарства и тревоги, я изучал каждое слово. Я радовался и трепетал рядом с ним. Он не просто услыхал меня, он в какой-то мере стал мной. Неужели ты не понимаешь простой истины: мне одиноко. Так одиноко, что ни понять, ни ощутить. Даже представить немыслимо. И когда мне встречается человек, чем-то похожий на меня, близкий и родной, – как описать радость мою? Его слова, его мысли, горести и отчаяния, словно внезапный родник посреди пустыни. Они – глоток воды в знойный полдень. Они – сбывшийся мираж в горячем песке. Этих людей мало – я помню каждого. Ты мог стать одним из них – и не стал. Ты разочаровал меня. Я дал тебе огонь – ты сварил на нем похлебку.

Я подавленно молчал. Я понимал, что он прав, упрек его был горек и справедлив. Надо было что-то отвечать ему. Я ответил:

— Я подвел тебя, знаю. Накажи меня. Остальные ни при чем. Не суди их – они живут как могут. Возьми меня.

Адони молча смотрел на море. Ничего не отвечал. Просто стоял и смотрел.

— Поехали, Матко, – обронил он, – я хочу вина.

И мы пили вино, и мы пьянели от выпитого. Вся набережная была уставлена столиками. Вокруг них сидели крестьяне. Обветренные, усталые, оживленные лица. Небритые красные щеки, белые морщины вокруг глаз, грубая одежда, тяжелые руки.

К приемнику тянулась механическая змея – многочленная и бесконечная. Трактора, пикапы, тележки, прицепы были заполнены до краев виноградом. От долгого стояния в очереди, виноград начинал пускать сок. Запах его, дурманящий и резкий, стелился по набережной. Пока что сок – очень скоро ему предстояло высвободиться из плена плотной кожуры, превратиться в пенный, благоухающий поток и найти себе пристанище в дубовых бочках, привычных к ежегодному поединку с непокорной бурной струей – будущим чистым и умиротворенным вином.

Неторопливые, размеренные движения крестьян, весовщиков, грузчиков, подчеркивали торжественность события. Взвешенный виноград с хлюпающим звуком ухал в глубину подвала, где механические вальцы разбивали гроздья и ягоды, подготавливая густую массу к свиданию с прессом.

Повсюду за столиками звенели стаканы, резался хлеб и домашняя колбаса. Ломти сыра прятались в пучках зелени. Только лишенный жизни человек мог оставаться равнодушным среди этого счастья. Даже мое отчаяние отступило под напором всеобщей радости.

Тонко нарезанный пршют, сыр, хлеб, помидоры стали нашим входным билетом, вступительным взносом в клуб ценителей земной радости. Наши стаканы ни на минуту не оставались пусты. Незнакомые люди хлопали тяжеленными руками нас по плечам, громко хохотали над собственными сальностями и грубыми шутками. Глаза их поддергивались тонкой хмельной поволокой, речь замедлялась, – ерунда – они не страшились трудностей.

Адони пошел по рукам. Его тянули от столика к столику как переходящий приз. Он раскраснелся, голубизна глаз сияла ярче обычного. Он легко и органично влился в шумный орнамент праздника. Не вызывало сомнений: у этого фермера с неожиданно интеллигентным лицом удался славный урожай. Теперь не грех отдохнуть.

Появился оркестр. Он непринужденно материализовался из воздуха: квинтет бородатых, с пейсами, людей в плоских кепках и кирзовых сапогах. Я видел, как они дружно налегали на свои инструменты: мягкие шары лупили в прогибающуюся кожу барабанов, вздувались яблоками щеки, запряженные в медь, сновали смычки – будто в старом немом кино – беззвучно и потому немного смешно. Пиршественный гам перекрывал звуки. Музыканты не смущались – они оказались опытными бойцами. Участились их обеззвученные мультипликационные движения, заблестел пот на высоких лбах, мелодия вырвалась из однородного гула, тонкой кисеей повисла над столиками, осела, придавила посторонние звуки невесомой тяжестью, окутала их непроницаемой завесой и выступила напоказ в нежданном царственном величии.

Люди застывали со стаканами в руках, лица их расцвечивались внутренним подспудным теплом.

Музыка взбрыкнула и понеслась вскачь. Веселье, веселье, веселье и до оторопи печальные глаза музыкантов. Контрапункт великого режиссера.

Я заметил лицо Адони. Он остался на ногах, хотя все вокруг осели за столы. Он жадно всматривался в бородатые лица – наверное, встречал их раньше в бесконечном пути. Что видел он в этих глазах? О чем пели скрипки и трубы? Какие века и дороги вспоминали? Мне неведомо. Я увидел слезы в его глазах. Я отвернулся. Я выпил вина. Я очнулся.

День угасал. Пришла пора отправляться домой.

Мы молча, по инерции, поужинали. Тишина прерывалась плеском волн и шорохом гальки. Негромкий стук ножей и вилок о фарфор. Я не чувствовал вкуса еды. Адони, напротив, – смаковал каждый кусок. Наконец он очистил тарелку, взял в руку бокал с вином и откинулся на стуле.

— Спасибо тебе за сегодняшний день. Я получил удовольствие от увиденного.

— Не за что. Я рад, что тебе по вкусу моя страна… Кажется, я сказал глупость?

— Нет, что ты! Именно так – по вкусу. Однако у нас остался один вопрос, который мы до конца не уяснили. Каков будет твой ответ?

Я отложил приборы. Заглянул в его глаза:

— Разве ты не знаешь, что я скажу тебе?

— Знания многовариантны. Я говорил тебе об этом не раз. Какой из них ты выбрал?

— Этот, – тихо ответил и достал из кармана куртки пистолет.

Адони с удивлением воззрился на него, словно видел оружие впервые.

— Объяснись, – потребовал он.

— Конечно, – согласился я. – Предложенные тобой варианты мне не нравятся. Извини. В этой партии я не желаю быть ни белым, ни черным. Мне по душе природный цвет дерева, из которого вырезаны фигуры. Я ухожу из игры. Пусть будет пат.

Адони слушал меня молча. Так же молча и невозмутимо наблюдал за моей рукой, которая поднесла пистолет к виску.

— Прощай, Адони, – сказал я.

— Прощай, Матко, – ответил он.

— Прощай Лиза, – прошептал я.

Почему-то не хотелось, чтобы он услышал ее имя.

Он услыхал, я видел это по его глазам: бесстрастным и печальным.

Я вдруг понял, что видел эти глаза много раньше – на древних иконах.

Еще я подумал: а услышу ли выстрел? Палец мой легко надавил на спусковой крючок. Тонкий щелчок, негромкий треск – и все кончилось.

Я умер.

Вновь раздался негромкий треск. Я оторвал от руля звенящую от боли голову и воспаленными глазами посмотрел сквозь ветровое стекло. По обочине брела огромная мужская фигура, иногда оскальзываясь на подмерзшем снеге. Тогда раздавался тот треск, что разбудил меня.

Мужчина нагнулся к боковому окну, я опустил стекло. В салон ворвался свежий холодный воздух, сдобренный запахом хвои и соли.

— Не подбросите? – спросил мужчина. – Мне в Сплит.

— До Сплита не еду, – ответил я, – если хотите, оставлю Вас в Хладнице. Это по дороге. Там остановите автобус.

— С радостью, – ответил он. – Лучше с пересадками ехать, чем без них стоять на морозе.

— Садитесь, – пригласил я.

Он тяжело вмостился в «Гольф», расстегнул тулуп.

— Раздевайтесь, – предложил я. – Печка включена. Будет жарко.

— Очень благодарен, – согласился он.

Я помог ему стянуть тулуп. Без него мужчина превратился в обычного селянина.

— Без кожуха Вас заметно меньше, – пошутил я.

Он улыбнулся и впервые взглянул на меня.

— У Вас болит голова?

— Откуда Вы знаете? – удивился я.

— По глазам. Ваши зрачки сжаты, словно игольное ушко. Я ветеринар, когда-то увлекался медициной.

— Болит. Наверное, давление поднялось. У меня бывает. Таблетки где-то подевались.

— То-то я смотрю, как Вы остановились возле Лизы, так и стоите, стоите. Ну, думаю, что-то случилось.

Я резко затормозил. Машина вильнула и ткнулась в снег.

— Вы что? – удивился он.

— Вы сказали: «возле Лизы»? – спросил я.

— Ну да. Так мы называем это место. Несколько лет назад здесь сбили женщину. А недавно поставили гранитный крест. На нем написано одно слово: «Лиза». Окрестные люди так и называют это место. Он сейчас под снегом. Не видно. А Вы не знали?

— Не знал, – тихо ответил я.

— Поедем? – неуверенно попросил он.

— Да, конечно.

Я вывел «Гольф» на твердую дорогу, он ухватился за покрытие, мы резво поехали с горы.

Мужчина внезапно качнулся, пошарил руками у ног, достал белую картонную коробку:

— Не они?

— Они, – оживился я. – Где вы их нашли?

— Валялись, – безмятежно ответил он. – Поднял.

Я выпил таблетку, глотнул воды. Почти сразу стало легче. Я машинально потер левый висок. От прикосновения меня резануло острой болью, словно от свежей раны. Я отнял руку. Где и когда я ушибся?

Быстро вечерело, я старался поспеть до сумерек.

Мой попутчик согрелся и теперь тихо похрапывал. Салон заполнился слабым отзвуком ракии.

Я улыбнулся про себя: устал ветеринар.

Дорога повернула вправо. Море далеко внизу простилось со мной розовой закатной усмешкой. Теперь я увижу его на обратном пути. Прощай ненадолго.

Я петлял среди ущелий. В немногих домах в горах тлел неяркий вечерний свет. Словно маяки в ночи, они скрывали одиночество.

Хладница. Родители Лизы: мои теща и тесть, жили на отшибе, на крутом склоне холма, в стороне от дороги.

Я разбудил попутчика. Он проснулся сразу. Завертел головой.

— Хладница, – сказал я. – Простите, дальше я не еду. Тут есть автобусная остановка. Скоро будет автобус до Сплита.

— Спасибо Вам. Я здорово согрелся.

Он вылез из машины, натянул тулуп и вновь превратился в лесного медведя. Он копался в кармане и вопросительно поглядывал на меня.

— Не надо, – сказал я. – какие деньги?

— Спасибо, друг! – просиял он. – Счастливого Рождества.

— Да-да! – сверкнуло в голове. – Рождество! Как я забыл? Вот почему я здесь.

— И вам счастливого Рождества. С Богом.

Он отступил в сумрак, я свернул вправо и потянул в гору.

Я поймал себя на том, что сильнее и сильнее давлю на газ. Хотелось поскорее доехать, загнать машину во двор, за скрипучие ворота, вдохнуть чистый воздух с печным дымком, увидеть спешащих навстречу тестя и тещу.

«Бывших, – горько усмехнулся я. – Жены у меня нет, а вот теща с тестем есть. Грустная ирония судьбы».

Тусклый свет фар выхватил знакомый дом, низкий заборчик, ворота. Во дворе звонко затявкала собака. Почему-то я не вспомнил ее имени.

Очень издалека раздался колокольный звон. Тихие, тонкие звуки, мирные, очень домашние.

Вот и Рождество.

Я запахнул ворота, потрепал собаку, она припала к моим ногам и радостно терлась спиной о снег, подставляя голый, в розовых пятнах, живот.

— Ну, здравствуй, здравствуй, – зашептал я. – Узнал?

Распахнулись двери. Свет вырвался на улицу, обрисовал две круглые невысокие, уютные фигурки. Старики никогда не расставались. Я не мог представить их порознь. Какие родные теплые лица.

Запах жареного мяса достиг моего носа, и я вдруг захлебнулся от голода.

Я шагнул к дому. Кто-то третий появился за спиной стариков, бесцеремонно растолкал их и ухнул в снег, сразу утонул в нем по колено.

— Матко, – кричал знакомый голос. – Где тебя носит? Мы с голоду пухнем! Пойдем скорее!

Лиза, смешно вскидывая голые ноги в высоких деревенских сапогах, бежала ко мне, и лицо ее, милое родное лицо, сияло.

Она подбежала и бросилась мне на шею так, что я пошатнулся, обняла изо всех сил и, заглядывая плутовскими глазками мне в лицо, горячо зашептала:

— Я соскучилась, соскучилась, соскучилась…

Мы шли по пустынной набережной.

Было утро. Тихо и безлюдно. Зимнее солнце медленно подтягивалось к зениту.

— Мне холодно, Матко, – пожаловалась Лиза.

— Я должен тебе показать место, где я встретил необычного человека.

— Что за человек? – она выпятила нижнюю губу.

— Его зовут Адони, – ответил я.

— Адони? Странное имя.

— Он откуда-то с востока. Думаю, с Израиля.

— Очень хочу там побывать. Мы с тобой всегда мечтали.

— Обещаю тебе.

Холодная галька хрустела неприветливо под ногами. Вот и старый одичавший гранат.

Я остановился.

— Здесь я увидел его в первый раз.

— Ты говоришь так, что у меня сжимается сердце. Кто он, этот Адони?

— Художник, – ответил я.

— Смотри, – удивилась Лиза. – в ветвях застрял тубус. Откуда он здесь? Посмотрим?

Я стоял и смотрел на обычный студенческий тубус, в котором таскают чертежи. Я не мог двигаться. Стоял и смотрел.

— Посмотрим? – Лиза нерешительно поглядывала на меня любопытными глазками. – Ведь посмотрим?

Я с трудом кивнул.

Она бросилась к дереву, подлезла по обломку скалы к тубусу, спрыгнула вниз. Осторожно сняла плотную кожаную крышку, достала холст.

— Помоги мне, – попросила она, и я взялся за края.

Лиза развернула картину. Под сияющим небом плескалось море. Среди сосен, под красными черепичными крышами, умостился в подножии исполинских гор Тучепи.

— Как красиво! – ахнула Лиза. – Правда – здорово?

Я вновь кивнул.

— Смотри, здесь что-то написано. Она перевернула холст. На обороте аккуратными буквами было выведено: «Мне нравится этот вариант. Адони.»

— Почему ты плачешь? – удивилась Лиза. – Смотри: еще что-то.

Из тубуса выпали неряшливо сложенные листки. Я развернул их.

Над рукописными строками до боли знакомым почерком было крупно выведено

Рождество

Нелепо даже пытаться осознать то, что открывалось мне. Жалкими кажутся слова, к которым я прибегну, описывая виденное и невидимое – чувственное. Но, думается мне, что я должен преодолеть безнадежность попытки и высказаться как смогу.

И сразу – тупик. С чего начать?

С неба? – но его не было в обычном понимании этого слова.

Земля? – еще пошлее, – не было земли!

А была некая трепетная материя, я был частью этой материи, я ощущал ее биение, радость и боль. Впрочем, и боли не было – ее подменяли печаль и грусть. Они вплетались в величественнейший водоворот чувствования, основой которого было безбрежное неисчерпаемое торжество – торжество знания, мудрости, опыта, красоты, совершенства.

Все пространство, которого, впрочем, тоже не было, – невидимое и бесконечное – было заполнено этим могучим водоворотом, неторопливым и неизъяснимым.

Я ощущал себя одновременно и мельчайшей корпускулой этого движения и самим движением. Я все знал и все понимал. Я все помнил и ощущал. Знал то, что было продумано, понято и открыто когда-то в глубине веков. Знал я и то, что было неведомо и предстояло быть понятым и открытым.

Парадокс состоял в том, что я знал Все, но размышлял почему-то категориями конкретными, сам удивляясь тому, о чем думал. Какой смысл в этом открытии, если Все известно?

И что значит понятие времени в моих рассуждениях? Ведь нет такого понятия. Времени не существует. Есть единая и неделимая материя, которая просто Есть, а не Была или Будет. И что случилось со мной? Почему я вдруг осознал себя частью Всего, а не Всем, чем являюсь на самом деле? Откуда явилось желание отделить себя от Всего и осознать себя отдельной частицей? Недавно этого не было. Впрочем, что значит – недавно? Ничего не значит: бессмысленно и пусто, ибо нет прошлого и будущего. Нет настоящего. Есть Единое, а я – часть Его и суть Его.

Я вдруг увидел пространство, хотя знал, что не существует и его. Как не существует близости расстояний либо бесконечной удаленности.

Я вдруг взволновался до крайности, потому что почувствовал, что Единое медленно и неотвратимо выдавливает меня из себя словно лишнюю каплю.

Происходил раскол Единого на части, и увидел я небо, о котором пытался говорить вначале. Но это не было небом в обычном понимании слова, потому что увидел я немыслимой красоты сложнейший орнамент, разложенный на глубочайшем черном фоне неописуемыми цветами звезд и созвездий. И я носился меж ними в страхе и торжестве, постепенно теряя знание о смысле этого орнамента.

Тревога моя усиливалась. Я попытался объяснить ее себе и вдруг понял природу ее – мучительное одиночество.

Я рванулся и вдруг испытал неведомое ощущение. Не зная, как назвать его, я вновь рванулся и узнал название ему – боль.

Звездные вихри свернулись в спирали, потускнели и скрылись. Осталась темнота, тепло и внезапно появившаяся способность ощущать себя внутри пространства. Знания мои о себе и Едином вдруг ушли в какие-то глубины. Я понимал, что не утратил их, а позабыл, – и мучительно желал все вспомнить, но явилось новое ощущение – времени.

Пространство: сжатое, темное, теплое, и время сошлись в точке. И в этой точке был я.

В ту же секунду явилось ощущение предстоящего Пути.

Точки пространства указывали мне Путь, и я, забыв о страхе, двинулся по нему. Движение мое было медленным и мучительным.

Неведомые желания накатывали на меня, но, не в силах осознать их, я отталкивал то, что мне мешало.

Позабыв обо всем, я совершал Путь. Внезапно я понял, что в этом и состоит его смысл – позабыть обо всем. Отбросив сомнения, я ступил, как мне показалось, на завершающий его участок. Пространство вокруг меня сжалось до предела. Возникло ощущение узких врат, и я таранил их изо всех сил, стараясь поскорее избавиться от состояния обжатости и беспомощности.

Боль и отчаяние охватили меня – я выбивался из сил, но вся сущность моя осознавала некую высокую цель преодоления этих узких и страшных врат.

Пространство вокруг меня содрогнулось, и я вдруг ощутил облегчение. Нет, не легкость, но облегчение. Ощущение обжатости не исчезло, но как-то странно перераспределилось – как- будто часть меня жила в неволе, а часть вырвалась на свободу. Это состояние постепенно нарастало, и вдруг все кончилось. Я понял, что врата остались позади.

Оставалось что-то еще, но врата лишили меня последних знаний.

Что-то оставалось сделать. Я не знал – что.

И тут я ощутил сильный хлопок. Нежданная, несправедливая боль ожгла меня.

Горечь, обида и боль взяли свое – я сделал нечто мне не понятное, какие-то странные судорожные движения – и услыхал крик. Последним усилием гаснущих знаний я осознал, что кричу я – это был мой первый вдох.

И тогда я открыл глаза.

17.12.2013

Ирина

Это первая книга, которую я прочла. Очень понравилась. Даже не выразить словами, как тронуло душу. Спасибо большое за ваш труд и за такое прекрасное произведение!!!!

31.12.2011

Анюта

Здравствуйте Юрий. На одном дыхании прочла Ваши произведения. Они просто потрясающие.Поздравляю Вас с наступающим Новым 2012 годом , желаю Вам больших творческих успехов и с нетерпением жду новых произведений. Первоуральск

28.12.2011

Matko Modrih

Happy new 2012 year.Welcome of Hrvatska.

29.07.2011

Давид

Случайно попал на Ваш сайт и был очень впечатлен Вашими произведениями.Особенно мне понравились Путь Адони и Дни,когда созревает хурма.История Марии-ее путь в жизни описана так,словно Вы Юрий жили в то время.Удачи автору и жду новых произведений..

30.06.2011

Гость

класс!!!

30.06.2011

Гость

СУПЕР...

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *